Пятнадцать дорог на Эгль - Савва Артемьевич Дангулов. Страница 69


О книге
нее необыкновенные, неуловимые по самой своей окраске, неожиданно-пристальные, выражающие и лукавинку (это выражение наиболее характерно для нее) и радость, безудержно-детскую. Собственно, острота ее реакции — в ее глазах, да, пожалуй, в речи — ей легче говорить по-французски. Она говорит с той легкостью и быстротой импровизации фразы, с какой умели говорить на этом языке в прошлом веке и за пределами Франции. «Я учила французский в стокгольмском лицее — там умели преподавать французский... На каком языке мы говорили с Коллонтай? — она задумывается, кажется, впервые ее память сработала не так быстро. — По-моему, на французском, большей частью на французском...»

Она встает, громко стучит каблуками.

— Наверно, такой второй случай трудно найти в истории: человек, высланный «навечно», вернулся в Швецию послом великой державы, — продолжает Соня Брантинг, усаживаясь в кресле, которое она только что покинула. — Мне кажется, что Коллонтай помнила, какое участие отец принимал в ее судьбе, и отдавала всему этому должное. Но наши отношения с Коллонтай, мои и брата, развивались уже после смерти отца. Отец умер в 1926 году, а Коллонтай прибыла в Швецию в тридцатом. В течение почти пятнадцати лет я имела возможность близко наблюдать Коллонтай. Довольно часто я бывала у нее в посольской квартире на Виллагатан. Нередко и она нас навещала в отцовском доме на Нортуллагатан, так же как в нашем деревенском доме в Вальстаннес, в тридцати пяти километрах от Стокгольма.

Должна прямо сказать, что работа Коллонтай в Швеции была трудной, я бы сказала, даже чрезвычайно трудной. Те пятнадцать лет, которые Коллонтай пробыла в Швеции в качестве посла Советской страны, были годами сложными: война с Финляндией, советско-германский пакт, вторая мировая война, и в этой связи новая война с Финляндией — все эти и многие другие события поставили перед Коллонтай такие проблемы, какие даже для нашего нелегкого времени были проблемами трудными. Хотя мы и живем в середине ХХ века, но инерция предрассудков сейчас не менее велика, чем во времена прежние.

И в Швеции Коллонтай должна была преодолеть своеобразную стену этих предрассудков. Коллонтай представляла мир социализма, и одно это немало осложняло ее положение. К тому же она была послом-женщиной, что и для Швеции было беспрецедентным. Я считаю, — и не потому что Коллонтай была моим другом, — она выполнила свою миссию с редким талантом. Конечно, она была умна и по-настоящему интеллигентна. Она говорила и писала на всех европейских языках, а за годы работы в Скандинавии познала норвежский и шведский. В отличие от тех послов, которые, прожив в стране много лет, так и уезжали из нее, не освоив языка страны, она в Норвегии говорила по-норвежски, в Швеции — по-шведски. Для чтения шведской прессы ей не нужны были референты-переводчики, она выступала перед шведами на их родном языке. Ее письма шведским корреспондентам нередко были написаны по-шведски. Между нею и народом страны, в которой она была аккредитована, не было таким образом ни языкового, ни какого-либо иного барьера. Ее собеседником мог быть рабочий и король: она была достаточно уверенна в обращении с ними.

Здесь мне хотелось бы отметить одно качество моего друга — храбрость. Да, она была человеком безбоязненным. На всю жизнь мне запомнился прием в большом зале Гранд-отеля весной 1945 года, незадолго до великой победы русских, в канун отъезда Коллонтай из Швеции на Родину. Она была уже очень больна: паралич сковал ее, — не двигалась левая рука, да и движения правой руки, как мне казалось, были затруднены. Но все это можно было заметить в ней вчера, но не сегодня, на этом приеме, где торжествовала великая радость победы, перед лицом почти двухсот человек. Она сидела в своем кресле, точно освещенная светом этой радости.

Она никак не обнаруживала, что больна. Она не хотела, да и не могла этого обнаружить. Не могла допустить, чтобы ее жалели. В этом своем жизнелюбии, я так хочу думать, в этой храбрости своей, она открыто и щедро приветствовала друзей Советской страны, вместе с нами радовалась победе.

На другой день я был в гостях у Сони Брантинг в отцовском доме на Нортуллагатан, 3. Наверное, это одна из самых колоритных улиц Стокгольма. Через дорогу от дома Брантингов — Стокгольмский университет, и рядом с ним зеленый холм с башней старой стокгольмской обсерватории. Эта башня хорошо видна из квартиры Брантингов, находящейся на четвертом или пятом этаже большого дома, и является как бы зримым напоминанием о Ялмаре Брантинге.

— Как вы, наверное, знаете, отец хотел быть астрономом и всю юность провел вот на этой башне, — говорит Соня Брантинг, подходя к окну. — Впрочем, увлечение астрономией осталось у него на всю жизнь. Изменив профессии, он остался верен призванию и целые ночи проводил на этой вышке. Нет, это увлечение нельзя было назвать любительским — его интерес к астрономии был интересом знатока. Темы, которые он пытался решать в астрономии, были подсказаны настоящим знанием предмета.

Соня Брантинг нет-нет, да и поднимет глаза, чтобы взглянуть на башню: слишком много говорит эта башня на зеленом холме ее сердцу.

Потом Брантинг встает, и я слышу, как стучат ее каблуки уже из соседней комнаты. Видно, это ее комната: со скрупулезностью, как мне видится, стариковской, туда собрано множество вещей, больше, чем комната может вместить. А между тем хозяйка возвращается, и на столе возникает стопка фотографий — мы узнаем русских друзей Брантингов. Портрет Марии Федоровны Андреевой, по-моему, редкий, относящийся к тем годам, когда она жила в Финляндии. Портрет Александры Михайловны с ее автографом. Групповые фотографии друзей Брантингов, Жоржа и Сони в их деревенском доме в Вальстаннес.

Когда Соня Брантинг умолкает, я могу обозреть комнату, в которой мы сидим. Наш столик расположен под торшером, сделанным в виде уличного фонаря. Такими эти фонари с помещенными внутри керосиновыми лампами были в прошлом веке. Вечером под этим фонарем, наверно, очень уютно — он должен располагать к беседе сокровенной.

— Скажите, Коллонтай бывала здесь?

— Да, много раз. И не только здесь...

Она ведет меня в соседнюю комнату — нет, это не просто комната, это зала, с портретами в золотых багетах.

— Портреты маминых родных... вот тот в эполетах был генерал-губернатором Стокгольма, — проводит она небрежной рукой. — Отец не любил ни портретов, ни тех, кто на них изображен, и велел отдать портреты родственникам...

— Простите, а дом... ваш?

Мне кажется, что она на секунду запоздала с ответом:

— Да, наш.

— Дом построен в начале века?

Перейти на страницу: