Одержимый (ЛП) - Торн Ава. Страница 37


О книге

Генрих.

Сладость свернулась скисшим молоком.

Если бы я сделала это — если бы стала этим, — захотел бы он меня после этого? Не демон. Мужчина. Осталось бы от Генриха хоть что-то способное желать, или демон поглотил бы его целиком, так же, как поглотил бы меня?

Откуда тебе знать, что он вообще когда-либо тебя желал?

Я не знала. Не могла знать. Демон говорил его ртом, прикасался ко мне его руками. Сколько в этом было от Генриха, а сколько — от существа, носившего его тело? Насколько реальным было то, что я чувствовала?

Мне следовало поцеловать его еще до всего этого. Когда он был самим собой. Мне следовало быть достаточно смелой, чтобы обречь себя на проклятие ради чего-то настоящего. Мне следовало прикасаться к нему так, как я этого хотела, следовало произнести те слова, которые, как я теперь понимала, никогда не были грехом.

Я люблю тебя. Я любила тебя. Мне очень жаль.

Придет ли он? Наденет ли демон его лицо в последний раз, придет ли злорадствовать, предлагать мне проклятие, когда я уже и так осуждена? Или они не подпустят его, испугавшись того, что означает любовь ведьмы к священнику?

Возможно, это уже не имело значения. Возможно, мы оба уже были прокляты, уже потеряны. Возможно, единственный оставшийся вопрос заключался в том, умру ли я бессильной, или умру в борьбе.

Возможно, Генриха уже не спасти…

Нет. Я видела его лицо, когда он сражался за меня. Он все еще был там; я это знала. Он придет, и я пройду через сам адский огонь, чтобы спасти его, даже если это будет означать, что я потеряю его.

Глава 23

Одержимый (ЛП) - _2.jpg

Катарина

Каким-то образом мне удалось задремать, уткнувшись лицом во внутреннюю сторону руки. Все тело покалывало, словно тысяча крошечных насекомых ползала по моей коже.

Нет, не тысяча. Три.

Три пчелы, танцующие на моем колене, раз за разом меняющиеся местами в бесконечном цикле.

— Что это значит? — прохрипела я; горло пересохло от жажды. Они продолжили кружить, а затем разом замерли, быстро маша крылышками.

В коридоре послышались крики. Затем шаги, и за решеткой камеры появились три темные фигуры. Мне казалось, что грудная клетка вот-вот проломится от того, как бешено колотилось сердце, но один из них шагнул вперед, и я узнала это тело, эту походку.

— Катарина Мюллер, я пришел выслушать твою последнюю исповедь.

Генрих.

Я ничего не ответила, пока один из стражников поднимал связку ключей. Металл заскрежетал, когда он повернул замок, и громкий лязг эхом отразился от каменных стен.

Генрих вошел внутрь, и свет факела изогнулся вокруг него. Не сильно, едва заметно. Но я заметила.

Дверь камеры захлопнулась за ним и снова со стоном лязгнула, когда стражник запер ее.

— Десять минут, святой отец, — усмехнулся стражник, ударив связкой ключей по железным прутьям, после чего они с напарником удалились.

Генрих смотрел им вслед. Когда их шаги стихли, единственным звуком осталось мое дыхание, словно он обратился в камень.

Дверь в конце коридора с грохотом закрылась, и тогда он упал передо мной на колени.

— Катарина, моя Катарина. Ты в порядке?

Его движение было таким внезапным, что, когда он потянулся к моему лицу, я отшатнулась, ударившись затылком о стену так, что перед глазами заплясали искры.

Он тут же отдернул руку, но его глаза продолжали блуждать по мне.

— Они причинили тебе боль.

У меня вырвался сухой смешок; я закрыла глаза, отдаваясь боли.

— Не так сильно, как причинят в скором времени.

— Если бы этот проклятый глупец только позволил мне…

Я резко распахнула глаза.

— Генрих?

Он издал низкий рык.

— Он едва не разорвал нас на части, сражаясь со мной, пытаясь добраться до тебя. Кажется, ты не единственная, кто сомневается в моей преданности тебе.

Мой Генрих, все еще там, все еще борется. Я видела его. Это было не просто желанием моего разбитого сердца.

— Ты говорил, что вас невозможно разделить?

— Нет. — Его глаза потемнели. — Я сказал, что он этого не переживет, а не то, что мы не сможем. Но, похоже, для него это не имело никакого значения, когда он увидел тебя в опасности.

Я не могла прочесть выражение его лица. Оно казалось почти…

— Ты ничего не сделал, когда меня тащили прочь.

— Я ничего не мог сделать. — Я не ошиблась; теперь это было написано на его лице, ясно как день. Сожаление. — Ты отвергла мою силу, Катарина. Ты велела мне не прикасаться к тебе. Я уважил этот выбор, даже когда он стоил тебе всего.

— Ты уважил мой выбор, — повторила я бесцветным голосом. — Пока они волокли меня по улицам. Пока бросали в эту камеру и рассказывали, что сделают со мной утром.

— Да.

— И ты бы сделал это снова.

— Если бы ты об этом попросила? Да. — Никаких колебаний. Никакого стыда.

Мне хотелось ударить его. Хотелось разодрать когтями это спокойное, прекрасное лицо, пока сквозь него не проступит что-то настоящее.

— Тогда какой от тебя толк?

Он вздрогнул.

— Я знаю, что ты обо мне думаешь. Что я — та тварь, которая украла его у тебя. Но я не забирал его, Катарина. Он сам впустил меня. Каждую ночь он молился о силе, чтобы защитить тебя, и о силе, чтобы заявить права на то, чего он желал… что любил больше всего на свете. Я ответил.

Он издал раздраженный звук, и это было на удивление… по-человечески.

— Вы оба! Я ответил на ваши безмолвные молитвы! Больше всего на свете я хочу дать вам это. Разве ты не видишь? Я сделаю все, о чем ты попросишь. Все, что угодно!

— Тогда дай мне то, чего я хочу больше всего. Верни мне моего Генриха.

Он запнулся, те мягкие уголки его глаз, которые я так любила, стали резче. Затем, с тяжелым выдохом, вся эта резкость испарилась, дьявол, скрывавшийся за его взглядом, исчез.

— Неужели ты думаешь, что я не был здесь все это время, Катарина?

Мои руки метнулись к его лицу. Я крепко держала его, вглядываясь глубоко в его глаза, словно могла заглянуть в саму его душу через эти темные окна.

— Мой Генрих?

— Всегда твой, Катарина.

Его рука скользнула вверх по моему позвоночнику и сжала шею, притягивая меня еще ближе, пока наши губы не встретились. Это был нежный поцелуй, совсем как наш первый поцелуй в лесу. Каким далеким это казалось теперь. Все растворилось, кроме него — весь страх и гнев. Остались только он и я, и так и должно было быть.

Я отстранилась ровно настолько, чтобы увидеть его лицо. Его глаза были ясными, полностью принадлежали ему, и от этого зрелища что-то внутри моей груди разорвалось.

— Прости меня, — пробормотала я прямо в его губы. — За все это. За то, что он…

— Не надо. — Его большой палец очертил мою скулу, стирая слезу, падения которой я даже не почувствовала. — Не извиняйся передо мной. Тебе нужно перестать извиняться за вину, которая тебе не принадлежит.

Генрих медленно выдохнул.

— Он никогда тебе не лгал. Я желал тебя — я так долго любил тебя, но был в ловушке собственного чувства вины. Ты мой свет, Катарина. Ты для меня все, и я сделаю все необходимое, чтобы остаться с тобой.

Я уставилась на него, вглядываясь.

— Откуда мне знать… откуда мне знать, что это действительно ты, а не какая-то манипуляция…

Он снова поцеловал меня; его язык сплелся с моим, горячий и необузданный. Его пальцы зарылись в мои волосы, и он сдвинулся так, что я оказалась верхом на его бедрах. Его рука легла мне на талию, притягивая ближе, и я почувствовала всю силу его желания.

Он оторвался от моих губ, прислонившись спиной к стене.

— *«Et cognoscetis veritatem, et veritas liberabit vos»*¹. Посмотри на меня, Катарина. Ты знала. Ты всегда знала правду. Мы оба знали, но противились ей, и ради чего? Ради церкви, которая позволяет таким людям, как Фёрнер, безнаказанно вершить свои эгоистичные поиски славы, власти или контроля — чего бы они там ни искали. Которая позволяет им властвовать над теми, у кого меньше прав.

Перейти на страницу: