Я спросил, не стало ли ее матери хуже.
«Очередная отговорка», – горестно произнес он, повернулся и побрел назад.
Охваченный беспокойством, я последовал за ним. Помню, в конце короткого прохода находилась дверь в ванную, а слева – еще одна, ведущая в хозяйскую спальню. Мне не доводилось бывать в этой комнате раньше, и у меня глаза на лоб полезли при виде удивительной кровати Маартенсов. Монументальное сооружение ранней американской эпохи с пологом на четырех столбах наводило на мысль об убийствах президентов и их же похоронах. Разумеется, у Генри оно вызывало совершенно другие ассоциации. То, что виделось мне катафалком, было для него брачным ложем. Рядом с символом и подмостками их супружеского счастья стоял телефон, только что приговоривший Генри к новому одиночному сроку.
– Нет, это не совсем подходящее слово, – поправился Риверс. – Супружество подразумевает равноправные отношения между двумя полноценными личностями. Кэти не была для него личностью. Она служила ему пищей, или даже частью его собственного тела. Без нее он напоминал корову, которую не выпускают на пастбище, больного желтухой, который пытается жить без печени. То была агония.
«Может, вам лучше прилечь?» – предложил я вкрадчиво-льстивым тоном, на какой невольно переходят люди, разговаривая с больными, и указал на кровать.
На сей раз мой вопрос вызвал то, что может произойти, если кто-то нечаянно чихнет, двигаясь по склону горы со свежевыпавшим снегом – лавину. И какую лавину! В этом яростно бурлящем потоке нечистот не было ничего от ослепительной, девственной белизны снежного обвала. Он издавал зловонный смрад, удушал, ошеломлял. Все больше ужасаясь, я потрясенно внимал ему из своего рая для дурачков, где до сих пор пребывал благодаря своей запоздалой и совершенно непростительной невинности.
«Это очевидно, – повторял Генри, – абсолютно очевидно. Ясно, как день: Кэти просто не хочет возвращаться домой. Она нашла другого. Все понятно, это новый доктор. Врачи – лучшие любовники. Они знают физиологию и отлично разбираются в вегетативной нервной системе».
Ужас в моей душе уступил место негодованию. Как он смеет говорить такое о Кэти, об этой святой женщине, столь же чистой и совершенной, сколь и мое собственное, почти религиозное чувство к ней?
«Вы действительно предполагаете…» – начал я.
Нет, Генри не предполагал. Он категорически утверждал. Кэти изменяет ему с этим хлыщом из Джонса Хопкинса. Я сказал, что он сошел с ума, а он заявил, что я ничего не смыслю в сексе. Крыть было нечем, и я попытался сменить тему. При чем здесь секс? Речь идет о больной матери, которая нуждается в дочерней заботе. Какое там! Генри не слушал. Ему нравилось растравлять себя. Если ты спросишь почему, могу только предположить, что он уже бился в агонии. Он был слабой, зависимой стороной симбиотического союза, который, как он считал, внезапно распался. Ему провели хирургическую операцию без анестезии. Возвращение Кэти успокоило бы боль и немедленно заживило рану. Но Кэти не возвращалась. Следовательно (как тебе логика?) Генри необходимо было причинить себе как можно больше дополнительных страданий. И чтобы сделать это наиболее эффективно, он должен был облечь свое несчастье в терзающие душу слова. Говорить и говорить – нет, не со мной, и даже не мне, а самому себе, но обязательно (и это главное для страдания) в моем присутствии. Мне отводилась роль не актера второго плана, не доверенного лица или мальчика на побегушках. Нет, я служил всего лишь безымянным, почти безликим дополнением, которое дает ему повод высказывать свои мысли вслух. Одним своим пребыванием на сцене я вносил в подслушанный монолог чудовищность и непристойность, каких ему не хватало бы, произноси его герой в одиночестве. Самопроизвольный поток нечистот набирал силу. От предательства Кэти он перешел к ее выбору (и то была самая недобрая часть) более молодого любовника. Раз он моложе – значит, мужественнее, сильнее, неутомимее. Не говоря уже о том, что по роду своих занятий лучше знаком с физиологией и вегетативной нервной системой. Личность, профессионал, преданный своему делу целитель – все исчезло, как, впрочем, и сама Кэти. Не осталось ничего, кроме пары соответствующих органов, бешено выполняющих свое единственное предназначение в пустоте. То, что он может думать в таких выражениях о Кэти и ее гипотетическом любовнике, подтверждало мои смутные догадки о том, что подобным же образом он видит и свои отношения с Кэти. Как я уже говорил, Генри был «трость, ветром колеблемая». Такие, как ты наверняка замечал, склонны к пылкости. Они пылки до безумия. Нет, не так. Безумие слепо, а любовники, подобные Генри, никогда не теряют головы. Они сохраняют здравый смысл, как бы далеко ни зашли, чтобы полностью осознавать свой разрыв с партнером. Вообще, это была почти единственная область, не считая лаборатории и библиотеки, которую Генри считал достойной осознания. Мир обычных людей подобен французскому кофе с молоком – пятьдесят процентов снятого молока и пятьдесят процентов вываренного цикория, психофизическая реальность один к одному с общеупотребительным словоблудием. Генри жил в мире, устроенном на манер хайбола. Он представлял собой смесь из полупинты шипучих философских и научных идей с наперсточком житейского опыта, большей частью сексуального. Такие слабые, ненадежные люди редко бывают общительными. Они чересчур заняты своими мыслями, чувствами и психосоматическими жалобами, чтобы проявлять интерес к другим людям – даже к собственной жене и детям. Они живут в состоянии полного и добровольного неведения, ничего ни о ком толком не зная, и при этом имеют заранее сложившееся мнение обо всем на свете. Взять, к примеру, воспитание детей. Генри всегда судил о нем с видом знатока. Он читал Пиаже, Дьюи и Монтессори [97], читал психоаналитиков. Все это имелось в картотеке его мозга, классифицированное, разложенное по полочкам, всегда под рукой. Но когда доходило до практической помощи Рут или Тимми, он либо оказывался абсолютно некомпетентным, либо исчезал со сцены. Потому что они наводили на него скуку. Все дети наводили на него скуку, как и подавляющее большинство взрослых. А разве могло быть иначе? Они примитивно мыслили и читали всякую чепуху. Что они могли ему предложить? Свои жалкие мнения, свою унылую мораль, редко – случайную мудрость, а чаще – ее плачевное отсутствие. Одним словом, свою человеческую природу. А это интересовало Генри меньше всего. Между мирами квантовой теории с гносеологией на одном конце спектра и секса напополам с болячками на противоположном зияла пустота, населенная одними лишь призраками. И семьдесят пять процентов этих призраков составлял он сам – ведь о своей собственной