«Самое ужасное – разрыв связей, – услышал я голос Кэти. – Ты сидишь, беспомощно наблюдая, как рвутся связи, одна за другой. С людьми, с языком, с окружающим миром. Они перестают замечать свет, чувствовать тепло, не могут дышать. И наконец начинают отрываться от собственного тела. Остается только тоненькая ниточка – с каждой минутой все тоньше и тоньше».
Ее голос сорвался, и по приглушенному звучанию последних слов я понял, что Кэти закрыла лицо руками.
«Одиночество, – прошептала она, – вечное одиночество. В смерти и в жизни – мы все одиноки».
В темноте послышался тихий всхлип, затем она судорожно вздрогнула и зарыдала. Я любил ее всей душой, ей было невыносимо больно, а я не знал, что сказать, кроме как «Не плачьте».
Риверс пожал плечами.
– Что еще можно сказать, столкнувшись со смертью, если не веришь в Бога и загробную жизнь – а я, будучи сыном священнослужителя, естественно, не верил, разве только в переносном смысле. Помимо всего прочего меня страшно смущало еще и то, что я не мог решить, как к ней обращаться. Мое искреннее сострадание не позволяло называть ее «миссис Маартенс», а обращение по имени могло показаться чересчур фамильярным, могло даже прозвучать так, точно я – негодяй, который хочет воспользоваться ее горем в своих низменных целях, не в силах забыть мисс Флогги и лавину грязи, обрушенную Генри.
«Не плачьте», – повторил я, не решаясь произнести запретные ласковые слова или ее имя, робко протянул руку и неуклюже похлопал ее по плечу.
«Простите, – сказала она, а затем сбивчиво пробормотала: – Обещаю, что завтра… возьму себя в руки».
И после очередного приступа судорожных рыданий: «Я ни разу не плакала, с тех пор как вышла замуж».
Смысл ее последних слов начал доходить до меня много позже. Беднягу Генри не устроила бы жена, которая позволяет себе плакать. Его многочисленные хронические недомогания не давали Кэти расслабиться. Но даже у самой непоколебимой стойкости есть предел. Той ночью Кэти дошла до последней черты. Она потерпела полный крах – хотя в каком-то смысле это пошло ей на пользу. Слишком много всего на нее свалилось. Но в качестве компенсации она получила передышку, ей было позволено, пусть на каких-то несколько минут, насладиться недоступной для нее роскошью – поплакать.
«Не плачьте», – бормотал я.
А ей хотелось плакать, ей нужно было выплакаться. Не говоря уже о том, что поводов было более чем достаточно. Кэти окружала смерть – она отобрала у нее мать и угрожала вот-вот отобрать мужа; несколько лет спустя смерть придет за ней, а еще через какое-то время унесет ее детей. Все они идут к одному и тому же концу – к медленному, но неотвратимому уничтожению связей с миром, к разрыву нитей, к последнему, одинокому прыжку в пустоту.
Где-то далеко, над крышами домов, часы пробили три четверти. Этот звон – рукотворный символ неумолимого бега времени, подлил масла в огонь ее вселенского несчастья, еще раз напоминая о неизбежном конце.
«Не плачьте», – простонал я, и, забыв обо всем, кроме своей жалости, обнял ее за плечи и притянул к себе.
Она, дрожа от рыданий, прильнула к моей груди. Пробили часы, безвозвратно утекало время, и все мы, даже еще живые, невыносимо одиноки. Наше единственное преимущество перед женщиной, скончавшейся там, в Чикаго, и перед мужчиной, умиравшим в другом конце дома, состояло в том, что мы могли соединить свои одиночества и притвориться, что они слились в некую общность. Но тогда я об этом не задумывался. Мое сердце переполняли любовь и жалость, да еще искреннее беспокойство о здоровье богини, внезапно превратившейся в плачущего ребенка, моей обожаемой Беатриче, которая дрожала у меня объятьях, как осиротевший щенок. Я потрогал руки, которыми она закрывала лицо – они были как ледышки. И босые ноги тоже окоченели.
«Да вы совсем замерзли! – чуть ли не гневно вскричал я и добавил, радуясь поводу направить свою жалость в какое-то полезное русло: – Немедленно под одеяло!»
Я представил, как нежно подтыкаю ей одеяло и сажусь в кресло, по-матерински наблюдая, как она засыпает. Но когда я хотел встать с кровати, она вцепилась в меня и не отпустила. Я честно сопротивлялся.
«Миссис Маартенс!»
Но это было все равно что вырываться из рук тонущего ребенка: бесчеловечно и бесполезно. Она продрогла до костей и тряслась, как осиновый лист. Мне оставалось одно.
– Ты тоже залез под одеяло?
– Да, и вокруг моей шеи обвились ледяные голые руки, ко мне прильнуло дрожащее от рыданий тело.
Риверс отхлебнул виски, откинулся на спинку кресла и долго курил, не говоря ни слова.
– Правда, – сказал наконец он, – одна только правда и ничего, кроме правды. Все свидетели дают одну и ту же клятву и описывают одно и то же событие. А в результате получается пятьдесят семь разных версий литературного вымысла. Какая из них ближе к истине? Стендаль или Мередит? Анатоль Франс или Дэвид Герберт Лоуренс? «Потоки жизней наших сольются в золоте страстей» [101] или «Сексуальное поведение женщины»?
– А ты знаешь ответ? – поинтересовался я.
Он покачал головой.
– Вероятно, здесь может помочь геометрия. Попробуем описать это событие в трехмерной системе координат.
Мундштуком трубки Риверс начертил в воздухе две линии, составляющие прямой угол, и провел из точки пересечения вертикаль, подняв руку выше головы.
– Пусть одна из этих линий – Кэти, другая – Джон Риверс тридцать лет назад, а третья – Джон Риверс сегодняшний, то есть я. Что мы можем сказать о ночи двадцать третьего апреля тысяча девятьсот двадцать второго года, исходя из этой системы отсчета? Разумеется, не всю правду. Но гораздо больше правды, чем любой односторонний подход. Начнем с оси Кэти.
Он вновь провел размытую линию, подчеркнутую дымовыми разводами из трубки.
– Это ось прирожденной язычницы, в силу обстоятельств попавшей в затруднительное положение, справиться с которым мог разве что убежденный христианин или буддист. Ось женщины, которая всегда жила в добром согласии с миром, но неожиданно для себя оказалась на краю бездны, перед лицом пугающей черной пустоты, угрожающей поглотить ее тело и душу. Бедняжка! Она чувствовала себя покинутой – нет, не Богом (Кэти была по природе своей не приспособлена к монотеизму), а