— Ленок, садись, отдохни, джойнт хочешь?
Я выкуриваю не очень крепкий джойнт, и нервная усталость спадает.
— Да, — говорит Андрей, — вот, обсуждаем здесь, как заработать быстро деньги. Ленька предлагает свинью ебать и показывать это за деньги.
Все довольно хихикают.
— Дураки вы, ничего не понимаете, — рыжий Леня вполне серьезен, — такого еще не было.
— Леня, — спрашиваю я, — а кто ебать будет, ты?
Все гогочут.
— Конечно он! — кричит Андрей, — он только об этом и думает.
— Да, — подтягивает Сашка, — ему бы только до свиньи добраться, а уж там он себя покажет, но все-таки ужасное блядство: за собственное удовольствие он еще хочет брать деньги…
В это время в дверь нашей студии раздается стук. Сашка открывает дверь, и на пороге стоит другой Сашка, по прозвищу «инженер».
— A-а, инженер, проходи, проходи…
— Ребята, а что это вы здесь делаете?
— Обсуждаем, как заработать деньги, у тебя есть соображения?
Мне Сашку-второго ужасно жалко, он дико худ, и за длинными грустными усами скрывается душа девочки и мечтателя.
— А я картину нарисовал.
Наступает молчание.
— Покажи.
— На картинке Сашка изобразил самого себя в виде шаржа, что-то гоголевское было в его лице.
— Саша, есть хочешь? — спрашиваю я.
— Спасибо, только маленький кусочек.
— А тебе никто большой и не предлагает, — отвечает другой Сашка. — Юсука, хочешь посмотреть как Ленька будет свинью ебать?
— Сенькю [18], — улыбается девочка.
Хорошенькая японка смотрит на Сашку влюбленными глазами, думаю, что кто-то из самураев был в ее роду.
— Лена, ты потом зайди в мою студию, я тебе покажу, какие картинки я сделал. Я показывал твои фотографии разным людям, и всем очень нравится, — говорит гоголевский Сашка.
Дело в том, что он меня все время фотографирует и, нужно сказать, неплохо.
— Спасибо, Саша, я обязательно зайду завтра.
Его студия — над нами, его жизнь — это жизнь взаймы, он — герой Достоевского, маленький человек в большом мире, и только его мать будет плакать над его судьбой.
— Что, Юсука, нравится тебе Акута?
— Что? — Вежливо переспрашивает девочка.
— Я спрашиваю, тебе нравится Акутагава? — на ломаном английском языке спрашивает Ленька.
Ленька зовет Сашку первого Акутагавой или, по-простому, Акутой. Ленька наверняка Акутагаву не читал, но имя ему нравится. Такие люди встречаются везде, обычно на «диком» Западе они говорят — «Достоевский и Солженицын» (часто просто не могут правильно произнести), в «декой» Европе — «Акута», а на Востоке они просто улыбаются…
— Да, очень, — улыбается японка и кивает лотосовой головой. Все смеются.

— Когда вы смотрите на женщину, то на что больше всего обращаете свое внимание?
— На ее руки.
Когда неделя подходила к концу и миссис Джексон довязывала последнюю петлю на шарфе мистера Худякова, когда голубые губы моря приветствовали белый с кракелюрами зад заезжей иностранки, и камни, что казались ровными и гладкими, все-таки въелись в ее ноги… — Тогда неглубокая боль все же заставила задуматься о жизни.
Она разложила красное махровое полотенце с белым якорем на Пятой авеню антисоветского города и подумала о таких материалистических вещах, как ее мать, оставленная в большом пространстве с гадкой болезнью в желудке.
Солнце с удовольствием входило в красивое длинное тело и старалось не внушать страха о последствиях обожженной кожи.
Негры в розовых сапогах, в шляпах со страусовыми перьями и с беленькими пудельками в бриллиантовых ошейниках предлагали за доллар отойти в мир иной. Отвергнув предложение нереального счастья, она подумала: «В общем-то, ведь вся разница жизни заключается только в двух словах — „уже“ и „еще“». Мне еще только восемнадцать лет, и: мне уже тридцать. Мысль об уже и еще так поразила ее, что она чуть не заплакала от жалости к себе самой, но для этого было слишком жарко.
Она и я лежали на спине в одних только маленьких трусиках цвета водорослей Адриатического моря, и южные итальянские жители могли с удовольствием лицезреть насмешливые, курносые грудки с высоты запущенной набережной и разваливающейся башни, что была вдруг превращена в маленький мечтательный ресторан.
Мы смотрели на солнце, которое казалось почти что черным из-за специальных пластиковых даже и не очков, а чего-то вроде крабьих наглазников с тонкой металлической проволочкой посередине.

Помнишь того вечно злого и никого не любящего, кроме себя? Так он сказал, что женщины не могут писать эротические романы, — это всегда выглядит порнографией.
В большинстве случаев женщины более откровенны, чем мужчины. «Ты — женщина и этим ты права!» — патетично произношу я. Говорят, что я цинична. Ну, значит, не ханжа. Но что такое циник? Не есть ли это самый большой романтик, который получил столько брани и обид, что был вынужден обратиться к защитной маске цинизма? Кажется, я где-то это слышала или читала… Конечно, на земле ничто не впервые…

Когда я впервые раскрыла дверь сауны, и меня обдало нежно горячим воздухом, я увидела женщину, которая, если бы даже и хотела, не смогла скрыть своего чувственного возбуждения, вытекающего крупными сладкими каплями длинной капризной сосны.
Тогда я очень смутилась и, улегшись на первую сухую деревянную полку, подумала о предстоящем знакомстве с этой чуть постанывающей женщиной. Я была уверена, что что-то должно произойти между нами здесь, в сауне, и моя фантазия, откинувшись в «Валентиновском танго», видела жаркую любовь все той же девочки из виноградника и мудрого повелителя, который с сожалением скажет: «И это пройдет».
Она спускалась с горы, и в ее тонких руках были полные ведра воды, на ее лбу блестели легкие капли пота, и дети, вымазанные гранатовым соком, весело кричали: «Кровь! Кровь!..»
Ее рука опустилась в голубоглазые ведра, и она почти что пропела: «Любовь — это опасная игра, и кто серьезно играет в эту игру, тот выбирает серьезного партнера». Потом, как бы очнувшись: «А? Для чего я это сказала?» Вдруг выхватила руку из воды и брызнула на меня холодными каплями.
«Знаешь, твои руки прекраснее без колец», — сказала я ей. Разве нашлись бы такие кольца в мире, о которых бы я сказала: «О, да, они прекраснее твоих пальцев», и тогда… Тогда бы вся природа с ужасом замерла и