Иероглиф судьбы или нежная попа комсомолки - Алексей Хренов. Страница 57


О книге
видел потом в хронике. Там — гладкий фюзеляж, изящная капля остекления, где пилот, штурман и стрелок сидят плечом к плечу, словно братья-сироты. А здесь — старомодная кабина с угловатым фонарём, перегородками, рычагами в три этажа и таким ощущением, будто конструктор собирался сделать трактор, но в последний момент прикрутил к нему крылья.

Лёха, как всегда, взялся за дело быстро и основательно. Он организовал китайцев, заставив их мыть, чистить и заправлять самолёты, пока те не начали проклинать все немецкие алфавиты, нарисованные на бортах иероглифами. Его бывший стрелок, а ныне уважаемый механик Валентин Андреевич в какой-то момент взмолился:

— Хренов! Изыди в жопу отсюда! Сколько можно добро на дерьмо переводить!

На второй день двигатель наконец заурчал — обиженно, с китайским акцентом, но всё же заурчал.

Взлетел Лёха осторожно, будто проверял, не разойдётся ли самолёт по швам при первой же попытке вспомнить молодость. Воздух держал «Хенкель» терпимо, но с таким выражением лица, как у чиновника, работающего сегодня за одну только зарплату.

Впечатления? Да никаких. Самолёт летел. Наверное, он даже мог сбрасывать бомбы. Да, удобство пилота по сравнению с его СБ впечатляло, но… дальше шли одни «но».

Особенно Лёху поразила идея выдвижной нижней башенки стрелка. Сумрачный тевтонский гений не подвёл.

Самолёт, до того хорошо державшийся в воздухе, вдруг стал напоминать старого осла, которому на спину поставили пианино. Скорость зверски упала, управление превратилось в мучение, а стрелок, выглянув наружу из своей опущенной в поток будки, выразил эмоции лицом, с которым обычно выражают просьбу вернуть билет.

— Наверное, переделают к сорок первому, — решил Лёха и написал позитивную реляцию, отметив плюсы и мимоходом упомянув минусы. Глядишь, и привлечёт внимание к этой лайбе кого-нибудь из начальства, — подумал он.

Март 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».

А буквально следующим утром Лёха остановился посреди полосы, будто наткнулся не на самолёт, а на призрак из будущего. Перед ним стояла машина, которую он меньше всего ожидал увидеть в Ханькоу, сверкая на утреннем солнце гордостью в каждой заклёпке.

— Хрена себе! Дэ-бэ-третий! — протянул он, прищурившись. — Надо же… Они уже летают! А я думал, их только к самой войне пустят в серию…

Он подошёл ближе, с тем осторожным уважением, с каким кавалер подходит к даме, чьё имя давно вычеркнуто из записной книжки, но всё же иногда приятно вспоминается по ночам. Самолёт стоял у ангара — длинный, серебристый и горделивый. На фоне местных потрёпанных СБ он выглядел, как посол цивилизации, случайно заглянувший на деревенскую свадьбу в китайскую глуши.

Лёха обошёл его по кругу, медленно, придирчиво, как портной осматривает новый заказ — из уважения к делу и любопытства к мастерству.

Он с изумлением прочитал написанное — Полярная трасса «Главсевморпути» — краской, которая, кажется, замёрзла ещё при нанесении.

— Бл***ть! Где Северный морской путь и где центр ж**ы Китая! — подумал наш герой.

Под ней — аккуратный латинский номер USSR–6988 и чуть сбоку — красивое написанное слово Аэрофлот.

Лёха хмыкнул:

— Маскировка, как всегда, наше всё. Умеют же наши — на любую боевую морду натянуть гражданское лицо. От японцы удивятся, когда им на головы вместе с почтой бомб насыпят!

Он поднялся по трапу, постучал по борту ладонью — чисто из любопытства.

— Эй! Есть кто живой?

Ответ пришёл откуда-то из носа самолёта — с хрипом и возмущением, будто из трубы ассенизационного коллектора:

— Кому там неймётся! Поспать не дадут! По рогам давно не получали, китаёзы неугомонные!

Лёха замер и задумался. Голос был знаком до боли — с той самой интонацией, которую он слышал не один и не два раза… и даже в полёте. Мозг озарило прозрением.

Наш герой прищурился и что есть сил крикнул в ответ, вложив в голос командирский металл и веселье старого приятеля:

— Совсем нюх потерял! Наглая усатая морда! Как с командиром разговариваешь⁈

Из кабины показалось лицо — действительно усатое, сердитое и зевающее, как у медведя, вытащенного из берлоги раньше срока. Лицо замерло, пригляделось к Лёхе:

— Видали мы таких командиров! Таких командиров мы вертели на… — в нём отразились узнавание, затем потрясение, а потом ликование, граничащее с безумием.

— Ну и ни хрена себе! — прохрипела заспанная морда. — И правда командир!

На мгновение повисла пауза — такая, когда даже воздух замирает, пытаясь осознать происходящее. А потом Кузьмич, потому что это мог быть только он, вдохнул во всю грудь и заорал так, что было слышно на другом конце аэродрома: заправщики бросили канистры, а китайцы у кухни в ужасе уронили кастрюли.

— Команди-и-ир!!! — проревел он голосом, способным перекричать гром и сбить японский разведчик в небе. — Живой!!!

Глава 23

Какие… дети! Фашисты!!!

Конец марта 1938 года. Аэродром Ханькоу, основная авиабаза советских «добровольцев».

Вдоволь наобнимавшись, друзья почти час перебрасывались новостями, словно два старых почтовых ящика, в которых за годы накопилось столько писем, что теперь они с радостью выбалтывали их друг другу, не дожидаясь ответа собеседника.

Оказалось, что по возвращении в Москву Кузьмич проявил чудеса дипломатии и житейской смекалки. Воспользовавшись советом Лёхи, он принялся раздаривать мелкие испанские сувениры — ручки, зажигалки, ежедневники. Для Лёхи, человека с багажом из будущего, это были безделушки, а вот для Москвы тридцать седьмого — настоящие сокровища. В эпоху, когда даже авторучка могла повысить общественное положение, а иностранная зажигалка придавала ореол мировой важности, Кузьмич стал ходячим символом успеха.

— Я тебе скажу, Лёха, — делился он, подмигивая, — одна ручка с надписью «Barcelona» заменяет три допроса о международной дружбе.

Результат не заставил себя ждать. Профсоюз оценил столь тонкий вклад в укрепление дела интернационализма, и Кузьмич получил путёвку в санаторий на Чёрное море для всей семьи аж на полтора месяца.

— И вот, брат, представь, — рассказывал он с восторгом, — я впервые понял, что на море можно не только мёрзнуть, но и купаться.

Вернувшись из санатория посвежевшим, округлившимся и слегка разнеженным, Кузьмич внезапно задумался, не зря ли вообще вернулся в свой Архангельск. Да и жена ему изрядно увеличила плешь, напоминая, что могла бы жить в Крыму. Казалось, лысина у Кузьмича появилась не от шлемофона, а от семейного благополучия.

Когда судьба подкинула шанс уйти из флота «по состоянию здоровья», Кузьмич даже не стал возражать. Перед самым уходом из флота ему, как человеку заслуженному и, по выражению начальства,

Перейти на страницу: