Среди эвакуированных на склад винного завода мне удалось найти младшую сестру, с наполовину обожженными волосами и наполовину выжившую из ума. Она сказала, что мать забежала в горящий дом, вынесла клинки и прочие вещи для проведения обрядов, но скончалась от пули. Следующей весной, когда весь этот хаос прекратился и было разрешено ездить по дорогам, я с младшей сестрой вернулся в родную деревню, где только зола вздымалась. Тело матери гнило под одеялом с обгоревшим краем, которым его укрыла младшая сестра. Я снял обуглившуюся дверь и уложил на нее труп. Там, где прошла пуля и теперь чернело пятно запекшейся крови, белая кофточка прилипла к груди матери, и ее пришлось разрезать серпом. Я временно захоронил ее в поле вместе с шаманскими вещами. Младшая сестра горько плакала, но из моих глаз слезы не текли. И все же я не один такой, кто не плачет при захоронении своих близких. Плачут, когда есть лишь печаль, а от страха слез не бывает. Эх, бедная душа моей матери, которой было суждено уйти, так и не услышав плача семьи. Некоторые трупы валялись на дорогах по три-четыре месяца и стали кормом для ворон, другие трупы, сваленные по несколько десятков в одну яму, совсем разложились в единую массу. Родственники этих людей были бесконечно благодарны тому, что им разрешили перезахоронить покойников. От такого сердце замирает в страхе, как же могут выступать слезы? Те уроды еще и придирались, будто бы те, кто оплакивал погибших, испытывали к самим карателям ненависть.
На следующий год меня призвали на войну, несколько раз я чуть не погиб в аварии и спустя два года демобилизовался. Тогда мне было девятнадцать. На родине я долгое время жил без смысла жизни. Я успокаивал себя тем, что выжил, но меня все равно донимали мысли о смерти. Я не умер, даже проглотив двадцать таблеток снотворного. В помутненном от бессилия сознании, когда я не мог пошевелить и пальцем, я лежал в комнате и тощал. Кажется, за четыре года от шестнадцати до девятнадцати лет, в возрасте, когда человек должен быть полон бодрости и сил, я повидал слишком много смертей. Смерть всегда сопровождала меня. Жизнь я никогда не ощущал в полной мере, и тело свое никогда не мог полностью отделить от бесчисленных трупов. Когда я вернулся в деревню к выжившим, у меня возникло ощущение, словно я оказался в нереальном мире. Мертвые были ко мне ближе, чем живые. Как я ни пытался избавиться от них, они всё липли ко мне. В итоге я не смог вырваться. Почти месяц я лежал на полу комнаты с раскалывающейся от боли головой, мне часто снилась мать с шаманскими клинками в руках. Я явно заболел шаманской болезнью. Наконец я осознал, что моя судьба – и дальше жить вместе с мертвыми, и я встал на путь шамана, который так ненавидел.
Я выкопал из могилы матери шаманские клинки и обрядовые предметы и провел обряд утешения неупокоенного духа. Это был первый обряд для меня и для жертв, погибших в восстании.
* * *
– О-о, дух моей несчастной матери-шаманки, мать моя, что погибла от безжалостной пули, прими этот стол с яствами и спустись ко мне. Дух шаманки, с чьей окровавленной груди не снять одежды, следуй за облаками и ветром. О, прими этот стол и спустись…
* * *
Только тогда из моих глаз рекой хлынули слезы, хотя я думал, что никогда уже не заплачу. Люди, которые пришли на обряд, со скорбью на лицах подбадривали меня: «Давай, давай, плачь, наплачься вдоволь! Только слезами можно смыть печаль и излечить себя». Тогда я вспомнил запах пота матери, когда в моем детстве она заключала меня в свои объятия, и материнский плач из-за того, что я плюнул в оставшуюся после обряда еду и выбросил ее. Вспомнил также тошнотворный запах от разлагавшегося трупа матери. Так история о жутком дне, когда мою мать застрелили, вышла из моих уст сама собой. Деревня была окружена, солдаты ходили с горящими метлами. Они подожгли все углы крыш домов, и с дуновением северного ветра деревня моментально вспыхнула. Выбегавшие из домов люди рыдали, рассыпаясь в мольбах и проклятиях, и падали перед свирепыми дулами. Те, кто оставался в горящем доме и выкидывал мебель наружу, тоже были убиты, а прятавшиеся под крыльцом сгорали заживо. Я катался по земле, сотрясаясь всем телом от стенаний, и люди плакали вместе со мной. Так из меня вырвались рыдания, которые долго хранились глубоко в моем сердце. Мое тело стало легким, как перышко, почти полдня я взлетал в воздух, танцуя без памяти, и наконец обессилел. Я проснулся на следующее утро после беспробудного сна и никак не мог вспомнить, что говорил во время обряда. Мне передали, что вокруг меня стоял оглушительный плач.
Мои опасения оправдались: через несколько дней меня вызвали в полицейский участок за то, что я якобы плохо высказывался о действиях карательного отряда и у обычно спокойных людей вызвал слезы. С чего вдруг им быть спокойными? Да они прогнили от ужаса и боли. Хоть и прошло три года после подавления восстания, от страха перед властями они ни разу не чувствовали покоя и не плакали, только во время моего обряда они дали волю своим чувствам. Меня избили со словами: «Пусть для вас это будет памятью о первом обряде, так что не жалейте. Надеемся на дальнейшее сотрудничество с вами». Я написал соглашение о признании вины и по требованию полицейских стал членом шаманского общества. В это общество насильно собрали несколько сотен шаманов, чтобы те в подробностях доносили на жителей домов, в которые заходили для проведения обрядов, и выявляли малейшие признаки мятежа. Полицейские выпытывали, не бежал ли кто в Японию, не жалуется ли кто на происходящее в стране. Даже был дан указ вешать государственный флаг над разноцветными шаманскими флажками. Это кощунство, все равно что посыпать рис пеплом. Государственный флаг всегда вешают рядом с портретом диктатора. Он представляет собой не народный флаг, а символ насильственной власти, внушающей страх народу. Обрядовый плач, выражающий глубокую скорбь, быстро затихал при виде этого флага. Местные духи и раньше были слабее правительства. Губернатор острова периода Чосон Ли Хёнсан разрушил несколько