Тетя Суни, отправив зятя обратно, прожила у нас еще около трех месяцев, однако, вопреки нашим ожиданиям, ее обида не проходила, а только еще больше нарастала. В конце концов она уехала на Чечжудо, когда год в нашем доме еще не закончился, а затем не прошло и месяца, как она умерла. Я не мог не чувствовать угрызения совести. Впрочем, с чего бы мне чувствовать себя виноватым, я ведь ничего не сделал. Я столько ломал голову над тем, как бы угодить тете, но она была немногословна и тверда, как кремень. И все-таки мне было очень неуютно сидеть лицом к лицу с родственниками, которые наверняка судили по исходу и догадывались о том, как непросто тете Суни жилось в Сеуле.
От мыслей у меня сильно заболела голова, и я, прислонившись к стене, закрыл глаза, но легче не стало. Несмотря на ощущение вины перед старшими, я лег за Кильсу и повернулся к стене. Холодный сквозняк, слегка шатая двери, обтянутые плотной бумагой, унимал ноющую головную боль. Время от времени, когда налетал шквал ветра, снег мелкой крупой бил в бумагу на окнах с неприятным звуком, как будто кошка скребла по ней когтями. Почему на родине так часто идет колючий снег? Может, из-за сильного ветра? Хотя нет, это скорее как рисовая крупа для местных, которые всегда едят лишь батат и чумизу, смешанную с рисом. Рис, который мы могли есть лишь на поминки, называется «конпап». Должно быть, у него такое название, потому что «коунпап» значит «красивый рис», то есть белоснежный. В детстве мы с Кильсу дремали, свернувшись калачиком за спиной взрослых, в ожидании окончания поминального обряда, чтобы съесть хотя бы пару-тройку ложек этого риса. В результате пожара в деревне сгорел даже стол для поминального обряда, и на деревянную доску, насквозь пропахшую сосновой смолой, ставили тарелку с одной засушенной рыбой, поднос с желе из гречневой муки и по одной миске салатов из папоротника и редьки – это все, что могли достать в то тяжелое время, но вот рис был всегда. Когда было уже за полночь, отец будил нас с Кильсу и отправлял на улицу умываться, а во дворе лежал рыхлый снег, такой же белый, как рис. В тот момент отовсюду вдруг раздавался жалобный плач, которому, заливаясь пронзительным лаем, вторили собаки – в одно время во всех домах начинался поминальный обряд. В тот день на поминках нашего дедушки первой заплакала сестра отца, затем, рыдая, с кухни вышла жена брата отца, а за ней проливать слезы начала и жена двоюродного брата отца. Плач разразился везде и всюду. Восемнадцатого числа двенадцатого лунного месяца днем жители деревни, объединившись по несколько семей, подвесили на деревья и зарезали по свинье, и во всей деревне тогда стоял предсмертный визг, а ночью, когда полтысячи духов спустились на землю принять поминальную пищу, во весь голос безутешно зарыдали люди. Мы, малышня, собирали мочевые пузыри зарезанных свиней, надували их через ячменную солому, терпя запах мочи, и весело играли с ними, как с футбольным мячом. Мы ненавидели эти противные ночные причитания, и заунывные рассказы взрослых о пожаре в деревне, за которыми коротали время в ожидании полуночи, вызывали у нас отвращение. Нам все это ужасно надоело. Почему взрослые постоянно повторяли нам, еще детям, эти страшные истории?
После обряда три ложки риса закидывали на крышу, и при виде ворон, которые еще на рассвете слетались поклевать рис, настроение у меня сразу портилось. Причиной было не то, что вороны считаются духами умерших или вестниками смерти, – все из-за большой схожести их блестящих черных крыльев с одеждой членов Северо-западного молодежного общества, которые арестовывали взрослых в деревне. Вороны относились к людям с пренебрежением и не улетали, даже если человек, приблизившись, пытался их спугнуть. Они усеивали собой всё ячменное поле, на котором лежали трупы, затем, наклевавшись мертвечины, сильными взмахами крыльев поднимались в зимнее небо и улетали с западным ветром. В то время на пяти низинных полевых участках, таких же, как участок тети Суни у дороги, белели пять трупов. Вороны сидели на каменной ограде, крышах, водорослях и деревьях. Трупы поедали не только они: деревенские бродячие собаки тоже грызли их, и иногда можно было увидеть собаку с куском человеческой ноги в зубах. Заразившихся бешенством собак потом истребили полицейские, но куда подевались вороны? Я спросил у Кильсу, почему днем не видно ворон, на что он склонил голову и ответил, что вороны, которые целыми стаями уничтожали посевы, почему-то исчезли около четырех или пяти лет назад.
Вдруг раздался хриплый голос простудившегося старшего двоюродного дяди. Я приподнялся и сел.
– Тетя Суни еще давно могла умереть. Каратели окружили поле и палили, будто молнии метали, а тетю ни одна пуля не задела, прямо удивительно!
– Кажется, она потеряла сознание и упала еще до стрельбы, а когда очнулась, то обнаружила, что на ней лежит несколько трупов… Тогда-то у нее и начались проблемы с головой, – сказал младший двоюродный дядя.
– И ведь это произошло на ее же делянке.
– Разложившиеся трупы стали удобрением, и в следующем году вышли хорошие бататы, размером аж с деревянную подушку [18].
– Из-за неурожая всем приходилось есть только кашу из ячменных отрубей, но бататы тети все равно не покупали из-за того, что они выросли на делянке, где разложились трупы.
– В конце концов и она сама умерла там, – зацокал языком младший двоюродный дядя.
Пока я слушал разговоры старших, мне в голову пришла странная мысль, будто со смерти тети Суни прошел не месяц, а тридцать лет.
Так разговор зашел о тете Суни. Пропали противные вороны, прошло тридцать лет, и, казалось бы, уже пора забыть мучительные воспоминания, но старшие родственники наоборот намеренно вызывали их, разговаривая об этом на каждых поминках.
Наскучившие истории, которые мне приходилось каждый раз выслушивать в детстве, вновь всплыли в сознании.
Во время того события мне было семь лет, но даже на мою жизнь оно наложило тяжелый отпечаток. За год до того умерла