Опечаленный и измученный, он лежал, прижимаясь лицом к ароматной земле, и слушал тихий звук ее удаляющихся шагов. Его рука свесилась с луговой травы в одну из могил, и казалось логичным, что ему следует и самому в нее заползти. Он же Милый Мальчик, ему положено упокоиться в мягкой земле. Клейд свернулся калачиком, и воздух остыл, стало совсем темно. Потом начался дождь.
Опавшие листья плотным ковром устилали тропинки, через канавы попадали в бассейны, где вместе с лепестками, семенами, гнилыми плодами и насекомыми – всем, что скопилось из-за быстрой смены времен года в Инверкомбе, – вызвали переполнения и засоры, превратившиеся в россыпь луж, в которых вздувались от сырости шкафы на львиных лапах и истекали радугой красок драгоценные гобелены.
Мэрион провела ночь, скорчившись и дрожа, на железной наружной платформе метеоворота, глядя в беззвездную тьму. Время от времени, когда ветер усиливался и дождь хлестал яростнее обычного, она чувствовала, как конструкция угрожающе покачивается. Погода наконец-то стала обычной, и в Инверкомб ее принесли абсолютно заурядные преобладающие ветра. Она спросила себя, чего же Ральф ждет здесь, а потом предположила, что он мог уже отправиться навстречу прежней жизни и семье, не попрощавшись. Еще Мэрион гадала, зачем она сама задержалась в этом месте так надолго. Но мир за пределами высокой скрипучей платформы, с которой сочилась вода, оставался пустым и бесформенным, даже когда река Риддл с ликующим ревом и грохотом прорвала дамбу далеко внизу. Выйти в этот мир было все равно что шагнуть в зеркало или броситься с края платформы в пустоту.
Ночь была долгой, но на заре оказалось, что Мэрион все еще сидит, скорчившись, на голом мокром железе, и руки у нее посинели, а зубы стучали. Сквозь завесу ливня проглядывал зимний послевоенный Сомерсет: голые деревья, голые серые поля… Сперва показалось, что пейзаж абсолютно безлюдный, но потом Мэрион увидела, как за черной живой изгородью мелькнуло что-то желтое. Два огонька. Желтых, бестрепетных. Она поднялась на ноги, не в силах отвести взгляд от фар единственного в Англии исправного автомобиля, который приближался к Инверкомбу.
Колеса с серебряными спицами прошуршали по мокрому гравию, и машина остановилась у парадной двери Инверкомба. Дворники остановились, фары погасли, и двое мужчин с военной выправкой – пусть на них и не было узнаваемой военной формы – поспешно вышли. Они с подозрением оглядели фасад Инверкомба с плачущими водосточными желобами и голые деревья. Обменявшись кивками, открыли заднюю дверь машины, и оттуда появился некто в темно-зеленом плаще. Выпрямившись во весь рост, он откинул капюшон и огляделся вокруг бездонными серыми глазами.
Сайлус никогда раньше не был в Инверкомбе, но чувствовал, что знает это место слишком хорошо. В неумелой попытке навести порядок в холле расставили несколько ведер там, где сильнее всего текло и капало с потолка, но многие из них переполнились; незапертые ставни хлопали; отчетливо пахло мокрой штукатуркой и испорченными коврами. Это весьма напоминало Айнфель, вплоть до тех задач, которые требовали внимания, но, скорее всего, так и остались бы невыполненными. Сайлус понимал, что особняк не просто болеет, а умирает. От песни – от чар, лежащих в основе, – остался лишь тихий шепот, и его почти не было слышно за плеском набегающих волн, доносившимся из глубоких туннелей. Давнее противоборство приближалось к концу. И Осененные ушли.
Сайлусу почудилось, что эти лица он тоже знает. Да, этот мужчина когда-то едва не умер здесь, потом принял командование большей частью восточных войск во время недавней бессмысленной войны, а затем вновь едва не умер. Теперь он выглядел довольно бодрым, хотя Сайлус видел, что болезнь его ослабила и долго он не протянет. А это, несомненно, та самая женщина, которую он когда-то любил, – мать Клейда, знаменитая Мэрион Прайс, ставшая настолько легендарной, что было трудно поверить своим глазам, особенно если учесть, что она выглядела бледной, насквозь промокшей, настороженной и смятенной. Однако было ясно, что здешние события соответствовали сценарию, восходящему к тем временам, когда третья персона, ныне приближавшаяся к ним, – сутулое нечто с тростью, грохочущей по полу; Сайлус понимал, что должен узнать это существо, но подобное оказалось выше его сил, – властвовала над ним и его желаниями до того безграничным образом, что теперь в это было невозможно поверить. Сайлусу хотелось расспросить Элис, Ральфа и Мэрион про Клейда, который, несомненно, обретался где-то недалеко, но ощущение притаившейся тьмы, головокружительной бездны вынуждало медлить. В последнее время было чересчур много плохих новостей. И боли. Кроме того, он никуда не спешил.
Предложили устроить в плавно разрушающейся западной гостиной Инверкомба то, что должно было стать последним званым ужином в особняке. После недолгих споров два надзирателя Сайлуса – одного назначили бристольские заморские коммерсанты, другого – лондонские Великие гильдии, – не доверявших друг другу гораздо сильнее, чем ему, согласились. Щели в окнах заткнули набухшими от сырости подушками, свечи разместили в том конце стола, где еще не осыпалась штукатурка. Разложили по разномастным тарелкам холодное содержимое консервных банок, для питья принесли кувшины с дождевой водой из переполнившихся бочек. Сайлус не возражал – когда-то они с бедняжкой Идой именно так и жили.
Под стук дождя и столового серебра он попытался объяснить цель своего визита. Выступать перед человеческой аудиторией всегда было трудно, хоть на самом-то деле долго говорить не пришлось, пусть даже вслух. Его, как многих других, призвали и принудили к труду на нужды Западной армии. Последовали годы утомительных путешествий и работы. Далее он попал в плен к восточникам. Сайлус приподнял рукава, чтобы показать посеребренные шрамы от электродов, которые к нему применили на допросе. «Видите, у меня теперь тоже есть Отметина». Шутка всегда казалась Сайлусу хорошей, по-настоящему смешной, но никто ни разу не улыбнулся – ни прежде, ни теперь. Наверное, подумал он, его просто боялись.
– После этого меня увезли на восток. Там были месяцы скуки. Я сидел в крошечной камере с единственной лампочкой, только ей и мог петь. Затем