Сперва летал над крепостью и в окна заглядывал, пытаясь понять, куда я делась. Потом понял, что во всей Синеборке от меня ни следа не осталось, и подумал было, что Отец Волхвов нашёл меня, разорвал и съел. Но потом сообразил всё-таки, нырнул в волховской огонь, а через него на ту стороны выбрался. Сбежал по лестнице, а там я — от козы убегаю.
— Я думала — нечисть…
— Думала она!
Чигирь всё кипятится, а потом ласково бодает меня головой и едва не курлычет. И я вздыхаю:
— Сам ты дурак.
Он щипает меня за ухо, ощутимо, но не больно. На том и миримся.
Потом я долго брожу по заледеневшему берегу, пытаясь сообразить, как бы перебраться через реку. Лёд пошёл тёмными пятнами и желтоватыми трещинами, а кое-где виднеются отдельные промоины: только ступи — провалишься. Мостов здесь нигде в округе не построили, время лодок ещё не настало, и местные сейчас ждут, когда река сойдёт и заработает переправа. Но мне ждать так долго никак нельзя.
Была бы я настоящей ведьмой, умела бы встать на черенок метлы и взлететь. Но я пока не настолько хорошая ведьма, и даже Чигирь быстро смиряется: до этого мне ещё расти и расти. Водяницы у Синеборки нелюдимые и скорее ракам скормят, чем помогут. А ноги в туфлях тем временем так закоченели, что уже и шепотки их не берут.
Наконец, я коротко молюсь Отцу Волхвов, отламываю от сухой ёлки мосластую крепкую ветку, тюкаю ею на пробу и двигаюсь в путь. Кое-где приходится заговаривать лёд, закрывать полыньи, и шагать здорово страшно. Холодно так, что зубы стучат, но я всё равно вся взопрела, пока добралась до высокого берега.
А как по склону вверх всползла — этого и вовсе вспоминать не хочется.
— Не торопись, — окликает меня грач, когда я почти выхожу к мосту. — Ты помнишь? Может сегодня, может вчера… с самой собой лучше тебе пока не сталкиваться, а то поедешь ещё крышей!
Я хочу съязвить, что если я всё ещё с ним крышей не поехала, то от самой себя уж точно и не поеду. Но меня бьёт такая дрожь, что слова не складываются вместе.
Так что в крепость я вхожу, будто воровка: под отводом глаз и крадучись. Над Синеборкой сгущается вечер, козы дремлют, а окна кухни горят мягким тёплым светом.
Я прислоняюсь к двери ухом и слышу, как Жегода воркует:
— Вот ещё ложечку. И ещё… Ну? Ты же любишь с грибами!
— Вчера, — шепчу я Чигирю. — Мы вчера. Это неплохо, да?
— Неплохо, — важно кивает грач. — Схоронимся в сарае, а когда вчерашняя ты соскользнёт на ту сторону, займём её место.
Так мы и делаем. Сидеть в темноте среди наваленного по ящикам угля приходится довольно долго: я только гляжу сквозь щель, как Лесана загоняет детей спать, а Бранка выносит очистки козам, да растираю и отшёптываю замёрзшие ноги. А когда долго сидишь без серьёзного дела, в голове заводятся разные мысли, которых лучше бы и не было.
— Там всё так плохо было, — шепчу я Чигирю и ёжусь. — Почему так? Смола эта, пятна…
— Дурные люди живут.
— Здесь? Но здесь все такие хорошие!
Грач смотрит на меня, как на дурочку, вздыхает, а я зябко обнимаю себя руками:
— Не очень, да? Не очень хорошие? Но даже пусть нехорошие, паутина!.. Плесень!.. Это же…
— Заговорами кто-то балуется. Плохими.
— Здесь?!
— Не, в городе. А сюда ветром надуло! Не дури, Нейчутка. Где же ещё?
Я и сама понимаю, что до города отсюда далеко, а чтобы так загадить ту сторону, одного дурного нрава мало. И всё равно мне сложно представить, чтобы кто-то из этих людей, которые так хорошо меня приняли, занимался дурным колдовством.
— Надо ещё проверить, — мрачно говорит Чигирь, — от своего дурости ты провалилась, или по другой какой причине…
— Да быть не может!
— Проверить надо…
Я не люблю видеть в людях дурное. Это для Чигиря все люди — как для меня козы: дурные и бессовестные, от них и ждать ничего нельзя, кроме как гадостей. А я среди людей выросла, да и себя привыкла считать человеком.
Но многие дни на дороге уже научили меня, что когда Чигирь каркает — он, увы, частенько бывает прав. Так что, когда Синеборка погружается в ночной сон, мы с ним отправляемся проверять.
На кухне и во дворе нет никаких следов колдовства. Я и дверь легонько простукиваю, и косяк подковыриваю, и принюхиваюсь, и даже пробую грязь языком, но ничего не чувствую. В холодных сенях попахивает, скрипучая лестница мстит мне за подозрения занозами, но я худо-бедно помню: когда поднималась, это было лестница как лестница, а вот как спускалась — всё здесь было в едкой смоле и дряни.
Так мы, оглядываясь и присматриваясь, поднимаемся до второго этажа. В обычных небогатых домах жилая комната бывает обычно одна, иногда занавесками перегороженная: так и топить проще. Но Синеборка — не дом, а крепость, и порядки здесь совсем другие. У воеводы есть целый подробный план, как здесь всё устроено, и на нём дом называется «постойный»: здесь за низкой дверью дремлют небольшие отделённые комнатки, в которых в военное время живёт командование. Всего их дюжина, но сейчас заняты только пять. В одной дядька Руфуш, в другой Жегода с Ладаром, в третьей Тауш с Бранкой и младенцем, в четвёртой Вишко и Дарица, а пятую отдали мне. Лесана спит вместе с детьми в большой комнате рядом с кухней.
Вход на этаж мы рассматриваем со всех сторон, и здесь нам, наконец, улыбается удача, — если, конечно, такую дрянь можно назвать удачей. Над низкой дверью со стороны комнат вбит гвоздик, а на гвозднике висит что-то небольшое и тёмное.
Я поднимаю лучину ближе и щурюсь. Похоже на комок, грязно-серый и невнятный. Он подвешен на нитку и топорщится вверх какими-то хвостами.
— Сымай, — велит грач, — не голыми только руками!
Но я и сама вспоминаю. Плюю на ладонь, слюну по руке растираю и нашёптываю: как секрет растекается по коже, так всё дурное пусть растечётся, как серебро отвергает поганое, так к пальцам моим ничего не пристанет…
Потом привстаю на цыпочки и сдёргиваю комок с гвоздика.
Он оказывается влажноватый и тряпичный. Зыркнув на