Свёрток из куска ткани, примятый и скрученный, чуть поменьше девичьего кулака. Сверху, где хвосты тряпицы сходятся, щедро обмотан толстой ниткой. Я хочу разрезать, но Чигирь на меня шипит, и приходится, ворча, разматывать.
Нитка в итоге оказывается длинной, больше моего роста. А внутри тряпицы — горсть влажной земли. Я ворошу её кончиком спицы и нахожу внутри пару стеблей какой-то травы, такой жухлой, что уже и не понять, что это было, и три погнутые булавки.
Я принюхиваюсь к земле, разве что не зарываюсь в неё носом. И вздыхаю:
— С погоста.
Грач поддакивает:
— И трава — могильник.
Я смотрю на траву с сомнением. Сушёные стебли такие невнятные, что легко могут быть и чем-нибудь вроде укропа, а листиков нигде не видно. Чигирь показывает лапой, и я вынимаю из земли пупырчатую желтоватую горошину, будто разделённую на три части перетяжками, и соглашаюсь: трава не знаю какая, а вот плод — могильника, тут без ошибки.
— И булавки, — мучительно тяну я и горблюсь.
Три проржавевшие булавки, горсть земли с погоста и могильник, всё в тряпочку завёрнуто и над дверью повешено. Как ни думай о жителях крепости хорошее, вот только не может такая штука быть ничем, кроме подклада. Человеческого, неумело сделанного, не наполненного силой, — зато ненависти и воли в нём достаточно.
Такую дрянь прячут в доме врага, а потом потирают руки и ждут, пока к врагу придёт беда. А здесь — на жилом этаже!.. И пусть теперь не понять, что за слова над подкладом были сказаны, я из-за него на ту сторону провалилась.
Ведьмы и ведуны ходят между сторонами, как им хочется, хоть болтать об этом и не принято. А для людей на ту сторону послать — всё равно, что пожелать смерти.
Но как же так? Зачем бы? И кто?..
✾ ✾ ✾
— Они не могли, — жалобно говорю я. — Здесь же все такие хорошие!.. Они же меня… как родную… и я же к ним…
От подклада я отстраняюсь гадливо. Мне обидно и гадко, как будто меня в самое сердце подкованным сапогом пнули. Неужели и правда здесь, в Синеборке, кто-то так пожелал мне плохого, что замарался подкладом? Дурное дело, поганое, верный способ всё своё нутро вычернить.
Неужто Лесана?.. Но за что?.. Я ей шепоток подсказала, чтобы волосы блестели, от простуды выпаивала, и с делами помогала иногда, мне же незазорно!
— Ты погоди, — скрипит на меня Чигирь, — смешная такая, иногда голова пустая, а иногда столько мыслей, что половина из них лишняя! С чего ты взяла вообще, что это тебе?
— А к-кому?
— Да кому угодно! Не над твоей дверью же, а над общей! Завтра разберёмся. Ложись, вон уже темень какая.
Я собираю кладбищенскую землю обратно в тряпицу, чтобы назавтра с башни вниз выкинуть, а булавки сгибаю-разгибаю несколько раз, пока они не ломаются. Запираю ставни, мою руки как следует, споласкиваюсь над тазиком. Чигирь честно смотрит в угол, пока я освежаюсь и ныряю в одеяла в одной нижней рубахе. Тянусь к лучинам, прижимаю огоньки пальцами, — дым лижет нос и тонет в темноте.
Кручусь с бока на бок, вздыхая, но сон ко мне никак не идёт. После путешествия на ту сторону и переправы через реку меня всё ещё немного потряхивает, и мысли внутри головы ходят дурными кругами. Если не для меня подклад, то для кого? И от кого? Что за дурная затея, над общей дверью подклад вешать! Колдовство, человечьими руками сделанное, редко когда работает ровно как нужно, — об этом все знают, не нужно быть ведьмой, чтобы это понимать. У людей и колдовство-то не столько колдовство, сколько метко брошенная злоба.
Ещё летом в одной деревеньке я долго возилась с одной бабкой, которой всё пекло за глазами, будто в голову гвоздь вбили. И так к ней подходила, и эдак, хотела уже сдаться и отправить её отлёживаться и ждать, пока заедет в их местность грамотный знахарь. А потом увидела как-то у колодца, как бабка ворчит всред соседке: «тварь ты поганая, чтоб у тебя вся ботва повяла».
Увидела да и забыла, а назавтра соседские посадки и впрямь погрустнели, пожухли. Меня пригласили поглядеть, но чего там увидишь, если просто пожелали плохого от всего сердца?
Тогда я взглянула на бабку иначе. И оказалась она злобная и глазливая. В лицо улыбается, а в спину костерит и как пожелает какую гадость, так всё сбывается. В деревне шептались, что в её родне то ли лесные девки, то ли ведьмы, но сама бабка перекрутов в полях не ставила — да и ладно.
Я тогда приосанилась, загордилась. Есть всё-таки в мире справедливость! Всем вокруг кидаешь свои какашки, вот и получай ими сама, да прямо в лоб! Чигирь, правда, поднял меня на смех. Не с чего, сказал он, голове болеть. Гадостями бабка хорошо кидается, метко и звонко, воля — всё равно что камешек, запущенный из пращи. Знает она о своей силе или нет, а занимается она этим давно, а голова болит — недавно.
За бабкой мы следили с ним, как заправские охотники, выслеживающие осторожного оленя. Часами лежала я на крыше, подглядывая и подслушивая. И хотела уже плюнуть на это всё, как в гости к бабке заглянула невестка, дородная и с пузом, что на глаза лезет. И на прощанье бабка потянулась было по привычке приложить её недобным словом, а потом замялась, задумалась, да и проглотила свою гадость.
Сама же ей и подавилась. Как с пращой: если уж вложил камень и замахнулся, то доводи дело до конца, не сомневаясь, или получишь этим камнем себе же по голове. Так вышло и с бабкой.
— То есть в ней, — возмущалась я, — на секундочку, на мгновеньице проснулась совесть! И за это ей головную боль? Чтобы больше не совестилась?!
Чигирь над моими возмущениями только ухохатывался. Не «чтобы», мол, а просто так. Много чести, подгонять законы сил, чтобы у гнусной бабки улучшился характер!
Но дурные пожелания — это несознаваемое колдовство, которое люди делают по дурости. А подклад сам себя не слепит. Это же надо на погост сходить, а ближайший здесь — при посёлке, здесь, в крепости, не хоронят; это надо могильник найти, булавки вложить, подвесить…
И