Я гневно переворачиваюсь снова и подтыкаю одеяло плотнее. Дров и угля в Синеборке не жалеют, а под боком у меня нагретая печная труба, но ночи ещё стоят морозные, и от воя ветра на душе зябко.
Закрываю глаза и велю себе спать. Вот и грач уже устроился у меня в голове, свил себе гнездо из полотенца и нахохлился. А я только раскачиваюсь в черноте, а через неё грохочут, подскакивая на колдобинах, пуганые мысли. И, промучившись так ещё сколько-то, я зову жалобно:
— Чигирь?
Он не шевелится даже, но отзывается мгновенно:
— Чего тебе?
Я пытаюсь сообразить, чего мне. Мысли топчутся и путаются, сплетаются водорослями. И вместо того, чтобы снова ныть про несправедливость вселенной, я неожиданно для себя хихикаю:
— А ты хорошенький. Ну, когда человеком! Стааатный… много девок попортил?
— Спи, дура, — ворчит грач.
— А ты скажи! Вешались на тебя? Гроздьями, да?
Чигирь вздыхает так глубоко, как будто он не безусый плечистый юнец, а убелённый сединами старец.
— Надо придумать, — воодушевляюсь я, — как тебя с той и с этой стороны соединить по-другому! Чтобы здесь был говорящий человек, а там каркающий грач. Должен же быть способ!
— Нет такого способа. Меня покарал Отец Волхвов, и даже благодать…
— Отец Волхвов, — я провожу пальцами по пёрышкам, — а ты волхвам ученик, то есть тебе Отец Волхвов — примерно как дедушка. И он суровый, но любит же тебя, да? Ты научишься чему-нибудь, проявишь себя, и он вернёт обратно.
— Угу, — язвит грач, — потому что вся родня всегда друг другу добра желает. Вот как местные хозяева, у которых подклад над дверью висит!
Я чувствую, что он раздражается, но я вся шальная от переживаний, и остановиться у меня не выходит.
— А это мы ещё разберёмся! Но родня…
— Солнышко, — говорит грач ласково-ласково, — а ничего, что твоя родня тебя младенчиком убить собиралась?
— Ну не так уж и убить, — хорохорюсь я. — И вообще, меня же специально… я откупное дитя, я всё забираю из Рода, чтобы…
И вот кажется, что там того грача — башка, клюв, комок перьев и глаза бусинками. Но он как-то ухитряется сделать из этого всего такое выражение, что я давлюсь словами и замолкаю, а потом пищу:
— Ну не убить ведь. Я ведь это…
— А как, если не убить?
— Силам отдать?..
— Чего-то не видно разницы!
— Но ведь…
— Ты не говори лучше о том, в чём не понимаешь.
Он говорит это строго. Мне снова становится обидно, и я кутаюсь в одеяла глубже, укрываюсь по самые брови, дышу затхлым запахом свалявшейся шерсти. Но сон как не шёл, так и не идёт. Я маюсь и то горячусь, то теряюсь, во мне клубится непонятное что-то и мутное. Выныриваю носом наружу. Темнота вокруг сплошная, и я больше догадываюсь, чем вижу, что грач так и лежит комком совсем рядом с моим лицом.
И я спрашиваю его тускло:
— Что с ним бывает потом? С откупным дитём.
Он ворочается, вздыхает мученически. Вскакивает на лапки, отряхивается, но смиряется с тем, что ученица ему досталась назойливая. И говорит тем тоном, каким волхвы про Отца рассказывают:
— Это дурной ритуал, Нейчутка, потому что всех в нём обманывают. Если просишь чего-то у сил, силам принято подарить подарок. Это жертва, подношение: ты отдаёшь что-то, что тебе дорого, а за это может быть получишь что-то другое. Если насыпать Отцу плошку овса, он может уберечь корову от болезней. Если отдать лесу девственницу, нечисть станет обходить стороной деревню.
Я киваю. Волхвы говорят, нехорошо жертвовать девственниц, но это всё равно кое-где, бывает, делают.
— Но откупное дитя, — грач принимается важно вышагивать по краю постели, и я чувствую его движения через одеяло, — откупное дитя это, понимаешь ли , не совсем такая жертва. Потому что оно поганое, ему в руки насовали всего дурного, что только в Роде есть. От поганого, если уж надо, избавляются по-другому. Поганое можно изгнать, как банников гоняют с подворья. Отлучить, отречься, отказаться, сказать, чтобы не возвращалось, и ещё плюнуть изгнаннику вслед. Так тоже делают, но изгой, если уходит — он уходит один, понимаешь? И забирает с собой только своё, то, что его по рождению и по духу. А наследства изгою не полагается.
Я хмурусь и считаю на пальцах:
— Но это не то ведь…
— Не то, — соглашается грач. — Ведун, когда творит откупное дитя, обманывает силы и порядок вещей. Роду говорит, будто всё дурное само в одном месте собралось и теперь его из Рода изгоняют, а силам говорит, будто дарит им жертву. И Род отдаёт, а силы принимают.
Я облизываю губы:
— А потом гневаются?
— Бывает, и гневаются. Но это не твоё дело уже, ты оттуда ушла и не вернёшься. Они натворили — им и расплачиваться. Но дитю в таком обмане ничего хорошего не бывает.
— А что бывает?
— Иногда ведуну становится жаль младенчика. Если мальчик, бывает, в ученики берут, растят нового ведуна. А обычно так и оставляют. Холод, голод, волки. Долго живут в ночном лесу младенчики?
— Но силы ведь…
— Иногда силы забирают, — соглашается грач недовольно. — Играют, забавляются по-своему. Ячична может поняньчиться, пока ребёнок не подрастёт и не надоест, тогда в колодец бросит. Лесные девки девочек тащат в свои берлоги, кормят медвежьим молоком, поят росой, шепчут свои заговоры, а зимой в снег заворачивают, чтобы сделать из дочки природницу. Красивые девочки выходят, белые-белые, ресницы из инея. Стаивают по весне. Ещё мертвяки уносят, цедят живую кровь, сами оживают немножко, а дитёнок понемножку мрёт. А мессиры к Отцу Волхвов несут, и он разрывает пополам… да ты же знаешь. В общем, как ни глянь, а кончается всё одинаково.
Я знаю об этом как будто, а всё равно слушать горько. Маленькой я верила, что Отец Волхвов взвесит меня на ладони, плохое оторвёт и сожрёт, а хорошую часть меня оставит. И буду я служить в его свите, подносить ему кубок, петь ему песни.
Может быть, если бы в наших местах чаще бывали волхвы, они объяснили бы мне, что ничего такого не будет. Но волхвы приезжали редко, и от них меня прятали. А родне всё равно было, что я там болтаю, живая вроде и