Только матушка, когда шептала над волосами, говорила иногда: может быть, я и не умру. Но мне всё кажется, что не мне она это говорила, а себе. Ей ведь нелегко наверное тоже, отдать перевенца на смерть?
— Так что не рассказывай, — кряхтит грач, — будто родня чего-то там роднее. Что твоя семейка, что моя, остались где-то там, и это к лучшему. Они, как по мне, больше упыри, чем люди!
Сказав это, грач подскакивает и как-то особенно зло чистит клювом перья. А я, отчего-то расчувствовавшись, тянусь погладить его и обещаю:
— Мы придумаем, как тебя человеком сделать. Честное слово.
✾ ✾ ✾
Что видят в зеркале люди? Что им нравится, то и видят; что им хочется, то им и кажется. Много всего высматривают люди в отражениях, но людям отражения если и не лгут, то и не открывают правды.
Те же, кто знает силы, умеет разглядеть в зеркале суть. То, что само на глаза лезет, как мои пороки или человеческое лицо Чигиря, иногда и людям показывается, а ведьме, чтобы их увидеть, и усилий никаких не нужно. Но если всё же постараться, в немом серебре можно увидеть пятна позабытых грехов и боль измученной души.
Своего зеркала у меня нет. Чигирь страдает, что в сумке, которую мы летом из пня забрали, и зеркало должно было быть, большое и хорошее, ведовское, но этого богатства не было среди прочих сокровищ. Поэтому зеркало я, поторговавшись со своей совестью, одолжила у Бранки. Одолжила без спросу, но я же верну потом, это же не воровство?
Зеркало я прячу на крыльце перед кухней, прикрываю заговором, а сама хоронюсь в тенях рядышком. Так и сижу, поглаживая птичьи перья, и смотрю, как кто выглядит в отражениях.
— Так Лесана ведь, — удивилась я, когда Чигирь только предложил посмотреть.
— Сдалась тебе эта Лесана, — бурчал он.
Но согласился: может, и Лесана. А может, и не Лесана. Но зачем же гадать, если можно посмотреть на изнанку всех жителей Синеборки, и так узнать точно, кто же здесь замарался в поганом колдовстве?
Именно Лесана, заспанная и припухшая по ранью, проходит мимо моей засады первая. В отражении она — будто слепленный из грязи силуэт, тёмно-коричневый и текучий, облепленный какой-то длянью от подола юбки и до самой макушки. Кое-где из неё прорывается мшистая зелень и это, объясняет Чигирь, раскаяние; а в груди у неё жжённое пятное, обугленное и страшное, след безответной любви.
— Ей Вишко нравится, — говорю я. — Она на него смотрит, я замечала.
Чигирь кряхтит и тянет недоумённо:
— Вот дуры бабы…
Лесана гремит чем-то в кухне, и ещё долго мы сидим с Чигирём вдвоём и смотрим. А потом все домочадцы тянутся завтракать, и мне только и остаётся, что изумляться.
Красавица Бранка, живая и весёлая, с толстой косой, уложенной вокруг головы, любящим мужем и ватагой детворы в отражении вся облеплена серо-стальной нитью, замотана в неё, как мушка в паутину. Муж её, добродушный и надёжный Тауш, — тёмный сгорбленный силуэт с длиннющими пальцами-крючьями. Его брат Вишко весь покрыт кровящими струпьями, и из его голого больного тела торчат ржавые гвозди и булавки. Нежная Дарица отражается ужасной жирной горой, и в этой горе — сквозные дырки, через которые всё её нутро выливается наружу слизью. Ладар в зеркале — всё равно что живой мертвец, а у Жегоды руки чёрные и из груди торчат пуком нитки. Один только дядька Руфуш в отражении таков, каков он и в жизни, хромой и суровый, да дети — кто чумазый, кто запятнанный ложью, но все обычные дети и есть.
Одного из них, пацана лет семи, отправляют искать по крепости госпожу ведьму и кликнуть её к столу. Это меня то есть; но я так и сижу у крыльца и слепо гляжу в зеркало. Меня мутит, и никакой кусок мне в горло не полезет.
— Но как же это, — шепчу я.
Чигирь по-кошачьи трётся об меня пернатой башкой и вздыхает.
И после завтрака, тяжело чеканя шаг, я поднимаюсь на дозорную башню над учебным ристалищем, креплюсь и рассказываю дядьке Руфушу всё, что увидела.
— Громче говори, — грохочет он, когда я только начинаю. — Уши у меня не очень!
Мне в лицо ветер кидает льдистый снег, я сцепляю руки в варежках и говорю как могу громко, чётко и ясно. И чем больше рассказываю, тем сильнее Руфуш мрачнеет.
Ковыряется в зубах щепкой, сплёвывает. Взмахом руки высылает мальчишек вон со двора. Тяжело облокачивается на поручень, горбится, а потом расправляет плечи.
— Мужики друг друга травят, — говорит он бесстрастно. — Только и знают, что собачиться, с такими братцами и врагов не надо. Всё спорят, кому следующим воеводой быть, как будто это им решать, а не государю. Как девки!
Тауш и Вишко и правда не лучшие друзья и всегда и во всём не согласны. Но чтобы травить? Нет же на них Отца Волхвов!
— Лесана, я думаю, Вишко присушить пытается, — говорю я неуверенно.
Руфуш снова сплёвывает, а потом вдруг ревёт, как бешеный медведь:
— Дурная кровь!
Я отшатываюсь, но он успокаивается так же быстро, как и взбесился, и объясняет, гадливо морщась:
— Матка наша с Жегодой, говорят, ведьма была. От неё вся эта дрянь и расползлась. Меня-то война поправила, а эти все… тьфу.
Я прикусываю губу. Я-то тоже ведьма, и от меня тоже порядком дряни. А Руфуш снова в зубах ковыряется и роняет тяжело:
— Вот что, девка. Ты мне всю эту погань выковыряй и перескажи, кто, что и зачем, а я тебе козу по весне подарю. Государевым деньгам я не хозяин, но коз я сам купил, на свою пенсию. Вот любую и выберешь.
Зачем мне на дороге коза, я, признаться честно, не знаю. Коза — она ж не лошадь и не ослик, хорошо хоть жрёт всё, что под ноги попадётся. Но козу если что и продать можно, а быть совсем нищей ведьмой мне уже немножко надоело; этой зимой крепость платит мне крышей и столом, но ведь будет и следующая?
Да и сама я спать не смогу спокойно, пока не пойму, что здесь к чему. И я стягиваю с руки варежку, протягиваю Руфушу открытую ладонь, как Чигирь научил:
— Договор.
Руфуш глядит на неё, как на дивье