Отпевать — не ведовская работа. Мне ещё ни разу не приходилось. Но здесь я никак не могу отказать. И когда Тауш и Вишко поднимают доску с телом их отца, я закуриваю полынь и ветер-траву, развожу руками дым и завожу песню.
Как человек, петь я умею плохо. Но сейчас я пою не горлом, как люди, сейчас я пою силой, живущей у меня в груди, и мой голос — стеклянный и чистый, как русалочья песня, — льётся по обе стороны. Я пою про явь и навь, про живое и мёртвое, про пустое и сущее. Моя песня — и проводы, и плач, и обещание будущего; она и для покойника, и для тех, кому он был дорог.
Когда я рассыпала над столом кладбищенскую землю и сломанные булавки, я уже знала, что подклад — рук Ладара дело. Бранка сказала, что свёкор попросил у неё три булавки, и чтобы обязательно новые, которые ни для чего раньше не использовались. Это показалось Бранке странным, но Бранка привыкла не спрашивать зря. Всего-то булавки!..
Потом я загнала в угол Тауша и расспросила его пристально о том, куда он ездит и где бывает. Обо всём, что не касается чар на жене, Тауш говорил охотно. Тауш ездил по местным поселениям, проверяя, не появилось ли где лихих людей или нечисти, а заодно пересчитывая для государя дворы, поля и кур. И Тауш, конечно, бывал на погостах, всех, какие только здесь бывают. Самое старое? Так под Лужицами, вооон там, далече, на нижнем берегу. Нехорошее место, зачем только сделали там погост — не ясно, но так уж повелось. Подмывает его через три весны на четвёртую, да. Много ли там людей? Да не слишком, и могилки все старые, многие совсем брошенные, уже и найти, если не знать. Ну приходят поминать, конечно. Вот и батя ходил недавно, говорит, прабабка его там покоится, так он водочки ей носил, посидел там с нею…
И земли набрал, вздохнула тогда я. Для подклада земля с любого погоста годится, новый и лучше даже, чем старый, потому что волховских слов в ней больше. Но это ведуны знают, а простым людям — откуда? Простые люди, если задумали какую дрянь, выбирают самое старое и жуткое кладбище в округе.
А холстину, в которую подклад был завёрнут, узнала Жегода. Не абы какая холстина, а безжалостно вырезанный кусок из скатерти, которую сама же Жегода в молодости по материнскому учению вышивала. Узоры в ней — невиданной силы, а хотелось юной Жегоде не жениха и не здоровья, а исполнения желаний. Много ночей корпела она над скатертью, представляя, как всё, чего ей хочется, становится правдой. А потом сложила, да и убрала в сундук, потому что не дело это — такими вещами баловаться.
И вот теперь, десятилетия спустя, её же муж ножом вспорол драгоценную ткань, завернул внутрь горсть земли и булавки, и отчаянно пожелал наконец умереть.
Мало радости в тем, чтобы быть немощным и больным. Изнутри Ладар давно уже высох и сгнил, только и осталась от него, что оболочка, которую Жегода латала бережно да держала на этом свете своими цепкими руками. По венам — козья кровь течёт, лёгкие, словно меха, жена своими руками разводит. А тело всё равно болит, болит на каждое движение, и как ни дыши маковой пылью, а от боли выть хочется. Что это за жизнь, и зачем она?
Ладар и просил отпустить его, только Жегода отмахивалась: не так ты и болеешь, а как вылечим тебя, так и пожалеешь, что такое говорил. Ладар и с башни кинуться думал, только не сумел в одиночку подняться по лестнице. А потом вспомнил, как жена рассказывала ему про подклады, и что где такой ни появится, а кто-то один — самый слабый — обязательно тогда умрёт.
Нет в семье никого слабее Ладара.
Смастерил он подклад, подвесил его на гвоздик, да и лёг спать, уверенный, что не проснётся. А оказалось, что меньше всех к этой стороне прикипел не он, а я. Вот я и провалилась.
Сперва Жегода хваталась за голову и ругалась: что же ты удумал, старый, а если бы и правда убил кого, Бранка в тягости, дети малые, что угодно могло бы случиться!.. А потом плакала и просила прощения, плакала и уговаривала, плакала и ругала, и снова плакала, пока Руфуш не грохнул кулаком по столу и не сказал: как хочешь, сестра, но такой дряни ни в крепости, ни вообще на этом свете не место.
Руфуш заставил её поклясться, что никак больше не станет она помогать Ладару жить. Хочет уйти — так пусть идёт, если время, отмеренное ему Отцом, подошло к концу.
Жегода возненавидела тогда всех, заперлась в комнате с Ладаром и сыпала оттуда проклятиями. Сперва Ладар выходил на улицу и сидел, водя носом по воздуху, а потом и видели мы его только в окошке. А две недели спустя Жегода позвала нас всех проститься.
Река к тому времени вскрылась и катила льдом, бурлила и негодовала. Снег весь пошёл прогалинами, зияя влажной землёй и прошлогодними травами. А Ладар совсем высох, ослабел и будто дремал — и живой ещё, и не совсем.
Жегода уже обрядилась в белый платок, а вторым таким же утирала лицо. Сыновья сели по разные стороны постели, детвора толпилась в дверях. А больной просветлел лицом едва ли на мгновение.
— Ты не плачь, — хрипло сказал Ладар тогда. — Я новую весну посмотрел.
Улыбнулся — и умер.
Было это позавчера, а сегодня я пою ему и его семье. Пою, как умею, и заученные за ночь слова сплетаются в полотно, похожие и не похожие на чары волхвов. Я пою, провожающие вытирают украдкой глаза, а потом высохшее тело Ладара уходит в землю, и подклад его следом. Потом мужчины копают, женщины плачут на разные голоса, а Руфуш ставит сверху табличку с именем покойника, и грач слетает на неё с моего плеча.
Поминальную кашу мы едим молча. И только в самом конце Жегода смотрит мне в глаза и говорит:
— Я тебя прощаю.
Но знаете что? Мне не нужно её прощение. Потому что река грохочет, река несёт в себе чужие сказки, река моет собой берега, чтобы забрать с каждого по песчинке в дальнюю даль, где белая пена и солнце в половину неба. Река зовёт за собой, и с каждым днём красавица