Модильяни - Виталий Яковлевич Виленкин. Страница 37


О книге
завтрак каким-то своим рисунком, который сам очень высоко ценил. Она стала его моделью, потом на какое-то время переехала к нему жить. Любила она его самозабвенно, никогда ничего от него не требуя. Это видно и по ее последнему письму, единственному, которое сохранилось. Вот оно:

31 декабря. Бульвар Распай, 207.

                Дорогой мой друг!

Моя мысль со всею нежностью обращается к Вам в канун этого нового года; мне хотелось бы, чтобы он стал годом нашего морального примирения. Я отбрасываю в сторону всякую сентиментальность и хочу только одного, в чем Вы мне не откажете, потому что Вы умны и Вы не трус: это — примирение, которое позволит мне от времени до времени Вас видеть. Клянусь головой моего сына, который для меня — всё, что я далека от какой бы то ни было хитрости. Но я Вас слишком любила, и я так страдаю, что умоляю Вас об этом, как о последней милости.

Я буду сильной. Вы знаете мое теперешнее положение: материально я не нуждаюсь ни в чем и зарабатываю себе на жизнь вполне достаточно.

Здоровье мое очень плохо, туберкулез легких, к сожалению, делает свое дело… Мне то лучше, то хуже.

Но я так больше не могу. Мне просто хотелось бы немножко меньше ненависти с Вашей стороны. Умоляю Вас, взгляните на меня по-доброму. Утешьте меня хоть чуть-чуть, я слишком несчастна, и мне нужна только частица привязанности, которая бы мне так помогла.

Еще раз клянусь Вам, что у меня нет никакой задней мысли.

Я сохраняю к Вам всю ту нежность, которая у меня и должна быть к Вам.

Симона Тиру.

Да, Модильяни умел быть и жестоким, особенно с женщинами. Симона Тиру пережила его только на один год.

Жанна Модильяни в своей книге утверждает, что ребенок Симоны был сыном Амедео. (Известно, что сам он своего отцовства упорно не признавал.) «После смерти матери, — пишет она, — ребенок был усыновлен одной французской семьей. Через несколько лет женщина, помогавшая этому усыновлению (г-жа Сандаль), получила фотографию мальчика, удивительно похожего на Модильяни, на которой не было написано ни одного слова. Г-жа Сандаль — единственный человек, который знал фамилию его приемных родителей, давно уже умерла».

Возвращаясь к Беатрисе Хестингс, нужно сказать, что ее дальнейшая судьба, хоть и продолжала оставаться необычной, вылилась в постепенную деградацию. Литературная ее деятельность продолжалась, но с годами становилась все более сомнительной и специфической. Когда-то в Париже ее поэма в прозе «Минни Пиниккин» исполнялась по инициативе Аполлинера на литературном утреннике наряду со стихами Макса Жакоба, Реверди, Эренбурга. Когда в 1936 году Чарлз Дуглас обратился к ней за сведениями для своей книги «Квартал художников», она ему ответила, что история их знакомства отражена в «Минни Пиниккин», «этом неопубликованном произведении, с которым невозможно возиться теперь, в момент, когда Муссо [Муссолини] и Гитлер готовы пожать друг другу руки и взорвать Европу» [65].

Ответ вполне достойный. Но, к сожалению, в 30-х годах, давно уже поселившись снова в Лондоне после длительных странствий, Беатриса Хестингс была там известна не как поэт и серьезный критик, а как автор грубых памфлетов, которые она издавала за свой счет и в которых главным образом сводила счеты с прежними друзьями из редакции «Нью эйдж». Круг своих литературных врагов она постепенно расширяла, включая в него и Шоу, и Уэллса, и Вернон Ли, и Т.-С. Эллиота («дурновкусный притворщик»). В своих статьях она хвасталась, что стала героиней многих романов, как в жизни, так и в беллетристике (ее действительно описал Карко в романе «Les innocents»). Хвасталась она и своими способностями медиума, которые якобы проявляются в таинственных свойствах ее живописи. Пыталась даже продавать эти шарлатанские живописные опусы в Париже, помещая о них широковещательные объявления в газетах, но из этого ничего не вышло. Потом вдруг основала какой-то «христианско-буддистский союз антиритуалистов», но так и осталась единственным членом этого союза. В одном из последних своих сочинений она писала о себе: «Я не миф, выдуманный самолично…» И тут же снова обрушивала каскады ярости на головы литературных врагов, всех этих ненавистных ей «лондонских людишек». Единственным, кого не коснулся мстительный сарказм этого яркого, талантливого и злого пустоцвета, до конца оставался Модильяни. А конец был страшный: полное одиночество, длительная нищета и — в 1943 году — самоубийство у открытой газовой горелки.

Итак, в 1916 году Модильяни вновь переселился с Монмартра на Монпарнас, на этот раз уже окончательно. Но и здесь кочевая жизнь продолжалась. Он теперь опять почти ничего не зарабатывал. Во время войны мало кому в Париже приходило в голову покупать картины. Катастрофически падали цены даже на произведения самых знаменитых художников. Но они могли жить на свои сбережения, безвестные же голодали, как никогда, — открывать новые таланты никто не спешил.

В это время произошла еще одна знаменательная для Модильяни встреча. Кислинг познакомил его с польским поэтом Леопольдом Зборовским, который, приехав в Париж с женой и недолго проучившись на курсах искусствоведения при Лувре в начале войны, теперь тоже с трудом сводил концы с концами на Монпарнасе [66]. Сначала он пытался торговать редкими книгами, выискивая их среди букинистического хлама, а потом, по совету Кислинга и с его помощью, взялся за покупку и продажу картин. Но до чего же он был не приспособлен, до чего не подходил к этому коммерческому занятию, да еще в обстановке военного времени! Этот удивительный человек с детски чистой душой — слишком страстно и бескорыстно любил искусство, чтобы стать преуспевающим маршаном. Он даже в свой любимый покер играл плохо, потому что так никогда и не научился «блефовать». Разве мог он, подобно знаменитому Амбруазу Волару, выгодно скупать и до времени придерживать будущие сокровища, имитируя, как этот старый хитрец, сонливое равнодушие и пристально следя из-за пыльной витрины за малейшими колебаниями рынка? Нет, он готов был лучше сам питаться одной фасолью, чем оставить без помощи «своего» художника, лучше спустить скрепя сердце какого-нибудь случайно доставшегося ему изумительного «Дерена» — жемчужину своей коллекции, чтобы только обеспечить его красками и холстом, едой и жилищем.

В искусство Модильяни Зборовский влюбился с первого взгляда и сразу уверовал в его великое будущее. Он полюбил не только его картины, но и его самого, полюбил так, как умел любить этот редкостный альтруист своих друзей, — с полной самоотдачей, с всепрощающей преданностью, без малейшего расчета и без единого укора.

Рассказывая о его преданности Модильяни, кажется,

Перейти на страницу: