Тем более драгоценны для нас рассказы о его творческом процессе или, вернее, о том, каким он бывал, когда писал свои портреты, каким становился, когда, наедине с моделью, без всяких примесей и помех, с полной, торжествующей свободой проявлялся талант художника, а вместе с ним и все самое сильное, светлое, благородное в его человеческой сущности.
Из этих многочисленных рассказов я больше всего люблю два, самые непосредственные и безыскусственные по своему тону и в то же время самые содержательные. Хочется привести их здесь полностью. Оба принадлежат скульпторам. Первый рассказ — уже знакомого нам Липшица:
«Он никогда не терял интереса к людям, и писал он их, так сказать, непринужденно. Его подгоняла только напряженность чувства и видения.
В 1916 году я подписал договор с торговцем картинами Леонсом Розенбергом, и у меня завелось немного денег. А незадолго до того я женился [73], и вот мы с женой решили попросить Модильяни написать наш двойной портрет. „Я беру десять франков за сеанс, ты знаешь, и кроме того, дашь мне немного вина“, — ответил он, когда я к нему с этим обратился. На другой день он пришел и сделал множество предварительных рисунков, один за другим, с потрясающей быстротой и точностью. Наконец была выбрана поза — ее подсказала наша свадебная фотография.
Назавтра Модильяни пришел в час дня, принес с собой старый холст и коробку с красками и кистями. Сеанс начался. Ясно вижу, как он сидит перед своим подрамником, который поставил на стул, и спокойно работает, только изредка отрываясь, чтобы глотнуть вина из бутылки, стоящей рядом на полу. От времени до времени он встает, критически осматривает свою работу и бросает взгляд на модель. К концу дня он сказал: „Ну, кажется, все“. Мы взглянули на двойной портрет — он и в самом деле был закончен. Тут я почувствовал угрызения совести: неужели я куплю эту вещь за десять франков? Мне и в голову не приходило, что он за сеанс напишет на одном холсте два портрета. Я спросил, не может ли он еще немного поработать, и тут же стал изобретать причины для дополнительных сеансов. „Ты ведь знаешь, наш брат, скульптор, любит, чтобы все было поосновательней…“ — „Ладно, — ответил он, — если тебе нужно, чтобы я все испортил, можно и еще поработать“.
Насколько помню, ему понадобились почти две недели, чтобы дописать этот портрет, — вероятно, дольше он не работал ни над одной своей вещью».
А вот рассказ другого скульптора, Леона Инденбаума, гораздо более подробный; в подробностях-то и заключено здесь самое существенное.
«Как-то вечером я встретил на Монпарнасе Модильяни. В это время он уже совсем не следил за собой. Я заметил прежде всего, что он уже несколько дней не брился — его всегда бледное лицо казалось еще бледнее от молодой черной бороды. Под мышкой у него была большая папка, которую он всегда носил с собой, когда хотел продать рисунки. Он подошел ко мне и хрипло проговорил: „Слушай, ты, я сделаю твой портрет“. Я воспринял это предложение очень скептически, так как увидел в нем только мгновенный каприз, о котором он через минуту, конечно, забудет. Я все еще ему не верил, когда Модильяни стал говорить об этом настойчивее и подтвердил свое намерение в более точной форме. Он помнил, что я скульптор. „У тебя холст в доме есть? — спросил он. И краски есть?“ Я отвечал утвердительно. Потом он спросил, когда мне удобнее всего будет встретиться — он уж как-нибудь приспособится. Мы назначили первый сеанс на следующее утро, в девять часов. Это его устраивало. Я был уверен, что он не придет, потому что дело было уже поздней ночью и можно было предвидеть, в котором часу и в каком состоянии он ляжет спать.
На следующее утро слышу стук в дверь. И именно потому, что было около девяти часов, мне и в голову не пришло, что это Модильяни. Открыв, я увидел в дверях его крупную фигуру. Я был поражен, и не только тем, что он пришел точно вовремя. Вопреки обыкновению, он был гладко выбрит, так что подбородок и щеки отливали синевой. Свои темные вьющиеся волосы он тщательно зачесал назад. Я видел по его лицу, что он еще ничего не пил. Еще больше меня удивило, что, несмотря на это, он был, казалось, в хорошем настроении.
Он вошел в комнату и сейчас же, чтобы не терять времени, осведомился о холсте. Теперь должен вам рассказать следующее. Незадолго перед тем был устроен аукцион картин на улице де ля Гэтэ, чтобы выручить хоть немного денег, а несколько картин осталось непроданными, и мы не знали, что с ними делать. Назад их никто не требовал, и их оставили у меня, так как я занимался этим самым аукционом. Ну, куда их было девать? Я пока сложил их грудой у себя в мастерской. И вот беру я одну из этих картин и предлагаю ему записать ее моим портретом. Он взял в руки холст, подержал его перед глазами, поближе, подальше, внимательно рассмотрел живопись и, решительно помотав головой, вернул мне: „Нет, на этом я писать не могу“.
Сперва мне