Не весело вспоминать хмурые тогдашние годы, задымленное навсегда небо, слободу с коростою ее улиц, харчевни, монопольки, базары-толкучки на Проломах, куда мы несли прикопленные недоеданием гроши в обмен на обноски.
До сих пор, как в тяжелом сне, мерещатся мне кривобокие избы в заплатах, проголодь за тараканьими стенами, почернелые божьи лики по углам, гроздья золотушных ребят на печах, девчата, залапанные с отрочества похотью… И свадьбы с кровавыми драками, и похороны с пьяненькими черноризцами, с бабьим воем на всю слободу… А по вечерам, под воскресные дни — гундосые переборы монастырских колоколов, грачиный грай на свалах, за путями, очередь пьянчужек у кабака.
Работали мы по триста сорок пять дней в году, не зная, что такое отпуск для отдыха, и не имея права болеть: когда мы заболевали или теряли силы в преждевременной старости, ворота завода выплевывали нас на мостовую.
Две трети фокинской армии работали вручную, одними своими мускулами, но когда в помощь нам ставили машину, никто из администрации не думал о защите работника от увечий. В горячих цехах, у печей и за вальцами, еженедельно выбывали из строя десятки людей, и были на заводе участки, куда жены провожали своих мужей, как в окопы.
Однажды на моих глазах пылающая проволока захватила в петлю вальцовщика и перегрызла его, и только спустя год, после долгих мытарств, семья погибшего получила вспомоществование в полтораста рублей… Такова была цена нашей жизни!
И удивительно ли, что неугасимое пьянство свирепствовало среди фокинских работников: пили в трактирах и дома, пили перед работой и за работой… И он, наш повелитель, хозяин наш, не смущался диким, застойным этим пьянством.
Помог мне вылезти из тогдашнего сумеречного моего состояния канатчик Кочетков, за балагурство прозванный Юшкою Дудою. Познакомился я с ним благодаря самозабвенному его пристрастию к пению: он пел, я ему подыгрывал на гармошке. Будучи вхож к подпольщикам, человек этот доставил меня однажды на очередную секретную беседу у слесаря Лямина, дяди Вани тож.
Руководил кружком петербургский слесарь Степан Вагин. Многие ученики его стали позднее закадычными моими друзьями. Здесь же познакомился я и с Аннушкою Рудаковой. Стояла она за станком, в тянульно-проволочном цехе. Несмотря на свои совсем еще зеленые годы, она работала с бесстрашием в подполье. Ее покойная мать также трудилась на заводе, но об отце Аннушки никто ничего толком не слышал, и она сама избегала разговоров о нем.
До завода окончила Аннушка начальную школу и затем две зимы бегала в городскую гимназию. Это было редчайшим явлением в нашем быту, но тот, кто знал мать Анны, не выражал особого удивления: пожилая работница готова была на самые тяжелые жертвы, лишь бы дать своей девчонке образование или, как у нас в слободе говорили, добиться для дочери «жизни по-людски». Надорванная непосильным трудом, вдова умерла в отчаянии за свою любимицу: Аннушка должна была покинуть школу, погубить себя за станком. Но она не погибла! Принятая чуть ли не в тринадцать лет на завод, Аннушка переселилась в семью вдовой подруги покойной своей матери, а эта вдова, работавшая на листопрокатке, свела ее с подпольщиками.
Все в Анне притягивало меня: и резвый ее характер, и сметливость, и удивительные серые глаза, и тонкая, как бы застывшая на кончиках губ, усмешка. Она отличалась способностью подмечать в каждом из нас что-нибудь неловкое, неуклюжее, и эта ее усмешечка невольно заставляла меня оглядываться на себя, проверять свою одежонку, а подчас и свои мысли. Знакомство наше в кружке Вагина началось с того, что Анна вслух вспомнила о моем столкновении с хозяином.
— Вояка! — рекомендовала она меня Вагину. — Мы тут стачкою хозяина припугиваем, а этот чуть не в рукопашную с ним!..
Было похоже, что девчонка насмехалась надо мною, и вот впервые, наряду с горячим любопытством, во мне зашевелилась неприязнь к ней.
Полюбив эту девушку, я никогда, однако, не чувствовал себя непринужденно в ее обществе, и не было такой беседы у нас, когда бы мы не пытались уколоть друг друга, открыть один у другого какую-нибудь слабость. Может быть, в этой нашей непрочной дружбе сказывалась противоположность нашего духовного оклада: излишняя, как мне думалось, трезвость в мышлении Анны, склонность к мечтательности, к неудержимой порывистости у меня. При этом мы оба были самолюбивы до крайности, ревновали друг друга к нашему учителю Вагину, а я еще и завидовал Анне, ее успехам в марксистской науке. Даже смекалистый фрезеровщик Тит Шеповал и сам Кронид Дементьев, считавшийся передовым учеником кружка, уступали Анне в начитанности.
— Что ж, она в гимназии обучалась, а мы в это время лямку тянули! — ворчливо объяснял я товарищам успехи Рудаковой.
Это было нехорошо — думать так, но ведь и Аннушка не отличалась скромностью: она обычно непрошенно врывалась в кружковые беседы и бесцеремонно, не ожидая слова учителя, поправляла нас. У нее и в будничных разговорах проскальзывало это досадное умничанье: слушая, она следила за каждым вашим движением, как бы процеживая сквозь незримое сито всякое ваше слово. А допустив в свою очередь какую-либо оплошность и при этом уличенная, она бледнела и готова была от обиды на себя плакать. Впрочем, переживая глубоко свои ошибки, она никогда не защищала их. Правдивость являлась несомненною чертою ее характера, и это, как ни странно, также не всегда было по душе мне. Я как бы прозревал в Аннушке те человеческие ценности, которых проклятая судьба лишила многих из нас. Самую манеру Анны говорить в глаза правду, ни с чем не считаясь, я понимал как свойство и право избранников, людей независимых и жестокосердых. Конечно, был неправ я, как неправ и во многом другом, что выделяло Анну из круга моих, усвоенных от дедов, представлений о женщине. Покорность, скромность, умение держать себя в тени, — вот что бессознательно искал я у Аннушки и — не находил. И было мне это тем более обидно, чем сильнее, с течением времени, я убеждался в серьезности своего чувства к девушке.
Отвечала ли она, как говорится, взаимностью мне? И да, и нет. То есть порою — да, порою — нет. Так, по крайней мере, мне чудилось вплоть до того часа, когда не словами, а делом, рискуя жизнью, Анна сказала свое «да».
Случилось это позже, много позже, уже после нашей сибирской ссылки, после революционного переворота в Шугаевске, в один из моментов, когда старик Фокин, хозяин наш, вновь столкнулся со мною… Да, поверженный, сломленный в открытом бою, он