Не стану, впрочем, забегать вперед. Мне еще следует остановиться на второй моей встрече с Фокиным. Именно тогда он, властитель шугаевский, кинул мне вещее слово и как бы предупредил меня о готовившемся нападении в будущем.
Началась мировая война, завод перешел на работу по обороне. Где-то там, на границах, лилась кровь, город наш пел, пил, веселился, прибыли заводчика Фокина сказочно росли, по цехам устанавливались порядки, которым позавидовала бы тюрьма.
И вот разразилась стачка. Мы предъявили Фокину требования. С ответом он медлил, усилил охрану: заводской полицейский надзиратель, прозванный нами Ванькою-Каином, располагал теперь, помимо своих людей, еще и отрядом конных, вооруженных до зубов, стражников.
Стачечный комитет нервничал, толковали по цехам о близких арестах, об отправке стачечников на фронт. Верный своим приемам борьбы, Виктор Силыч попытался расколоть наш лагерь, заронить в наши ряды взаимное недоверие, подкупить слабых и темных, запугать неподкупных. И среди всех своих ухищрений он прибег к помощи грязных слухов, направленных против главарей стачки. Так, в ответ на сочиненную нами от имени РСДРП прокламацию, люди Фокина пустили по заводу подметные письма. В них большевик Вагин, учитель наш, именовался чужеземным шпионом, Кронид Дементьев, казначей стачечной кассы, обвинялся в хищениях кровных рабочих грошей. Не осталась без внимания и Аннушка Рудакова, изрядно намозолившая глаза охране своими хлопотами в слободе, среди рабочих семей. В одном из своих посланий «доброжелатели», ссылаясь на стариков, утверждали, будто она, Рудакова, произошла на свет благодаря сожительству ее матушки, листопрокатчицы, с Ванькою-Каином, причем правдоподобности ради «старики» намекали о «насильной любви» полицейского живоглота.
Со свойственной ему легкомысленностью Юшка Дуда подсунул Анне безыменную бумажонку, и я был свидетелем, как близко приняла она к сердцу грязный навет. Вся вспыхнув, с навернувшимися на глаза слезами, молча покинула она тогда нас.
— За родную мать обиделась, — объяснял нам озадаченный Дуда, а я, уничтожающе взглянув на него, прошипел:
— Дурак!
— Дурак и есть, — согласился канатчик, подумал, добавил: — Без отца росла Анна, вот и… выдумывает народец.
Кажется, он сказал это не совсем уверенно, потому что, в конце концов, все могло быть у Фокина, где любой молодой работнице не было прохода от псиных ласк мастеров, десятников, охранников.
Я твердо решил навестить Аннушку дома, разговориться по душам, наедине с нею. Но это так и не удалось мне. В сумерках того же дня я и Мальцев проникли во двор завода, чтобы проверить, действительно ли администрация заманила к магнитному крану чернорабочих: прошел такой слух. Не обнаружив у крана никого, мы повернули назад, к глухим северным воротам, наткнулись здесь на стражу и были вынуждены направиться к главным воротам. Благополучно миновав контору, мы уже приближались к выходу, когда за нами раздался знакомый хрипловатый голос паспортиста Сергеева:
— Эй, стой-постой!
Мы задержали шаг, паспортист нагнал нас.
— Хозяин к себе велел! — проговорил он, кладя мне на плечо руку.
— Меня?
— Тебя, тебя! — подтвердил паспортист. — Он сверху, из окна, доглядел… «Давай, говорит, этого… долговязого сюда».
Я взглянул на Мальцева, тот сказал:
— Иди, обожду… Только, чур, ухо востро… Понял?
Поколебавшись, я все же завернул к крылечку. Коридорами паспортист провел меня наверх, к кабинету заводчика.
— Шагай, Глотов.
Фокин только что окончил разговор со своим управляющим. Отослав его прочь, он оглядел меня из-под насупленных бурых бровей.
— Глотов?
— Так.
— С вальцетокарного?
— Да.
— Садись.
Я приготовился выслушать нотации, упреки, быть может, выпытывание о наших стачечных планах… Ничего подобного не последовало. Ухмыльнувшись в бороду, Фокин сказал:
— Э, вон ты какой… длинный сделался. Теперь уж, видно, посошком-то тебя не достать?
Он намекал на нашу первую, три года назад, встречу, и я мог лишь подивиться памятливости старика. Я промолчал, не намереваясь уступать мирному тону разговора. Он неспеша спрятал глаза под густым навесом бровей и заговорил об ином.
По сю пору звучит у меня в ушах то вкрадчивый, почти елейный, то раздосадованный, полный брезгливости, голос Фокина.
Он знал о нас, без сомнения, все, что знали молодцы Ваньки-Каина, даже больше, и ему, верно, казалось тогда, что наша судьба — в его руках. Но он не был спокоен: ему недоставало уверенности, что с концом, который он приготовил нам, кончалась вражда к нему его рабочих. Потому, надо полагать, он и пожелал слышать меня, самого молодого среди стачечного комитета. И не скрою: как ни был к тому времени зрел и зорок я, Фокину не раз в течение случайной и непродолжительной нашей беседы удавалось возбуждать во мне любопытство.
Он старался прикрыть цель своего внимания ко мне, тем не менее даже слепцу было бы очевидно: старый заводчик, подобно хирургу перед операцией, осматривал, прощупывал, «готовил» своего больного.
Несомненно, в его глазах я был больным и притом опасным в общежитии. Вырвать, вырезать, отсечь зараженное место в рабочем теле завода — это, конечно, не все еще. Приходилось подумать о том, чтобы после нас не осталось зачумленных корней, ответвлений.
Я догадывался, как трудно ему, и постарался избавить его от множества лишних вопросов. Я заговорил сам: о стачке и… о неизбежности его крушения. Это-де уготовано историей, перед ним, заводчиком, сидел сейчас один из его могильщиков… Так мог говорить только человек моего возраста, впервые к тому же вступивший на арену вековой борьбы: весело, решительно, самоуверенно, как если бы по одну сторону стола сидел всемогущий Голиаф Шугаевска, а по другую — Давид с его пращей.
Между прочим, я сказал:
— Мы, рабочие, трудимся на себя лишь треть заводского дня, остальные две трети идут на дивиденды…
Был это наивно дерзкий, но вынужденный ответ на вопрос хозяина о заработке токарей. Выслушав меня, старик покивал головою, как бы соглашаясь со мною, и вдруг спросил, не думаю ли я, токарь, что когда-нибудь будет наоборот: он, хозяин, получит одну треть, а две трети…
Я прервал его. Нет, такого положения никогда не будет! Еще немного — и, чтобы жить как следует, люди труда перестанут вовсе терпеть посредников.
Он выждал, не скажу ли еще чего, и, не дождавшись, понял, что, помимо колких этих рассуждений, ему не услышать от меня ничего. Не скрывая раздражения, он заговорил опять: не думаю ли я, что, в конце концов, бабы научатся рожать людей по одной мерке, с одинаковыми способностями? Где это токарь наслышался об уравнении под ранжир всех и каждого?..
— В церквах! — успокоил я старика, скрывая усмешку. — Об этом слышал я в церквах, с амвонов.
Медленно он провел по мне режущим взглядом и промолчал. Тратить на меня дальше