Озадаченный, я не успел вымолвить слова: дверь хлопнула, гостья моя исчезла.
В поле, к саням, поджидавшим беглецов за селением, вышел проводить нас один Вагин; в последний момент прибежал еще Дуда.
— Как! — вскричал я. — Ты добыл себе пимы?
С унылым презрением отмахнувшись, Ефим Лукич сказал:
— Что пимы? Решимости во мне нет.
Вслед он принялся прощаться с каждым из нас и потом, отойдя, поднял, как соборный регент, руки:
Вихри враждебные веют…
И мы из саней, которые должны были доставить нас к соседнему поселку, вполголоса подхватили:
Темные силы нас злобно гнетут,
Но мы подымем…
И еще долго, выбравшись за реку, кричали и бесновались мы, все пятеро, не подозревая о бедах, какие ожидали нас на беспримерном по своим трудностям пути.
Нас преследовали трескучие морозы, многодневные вьюги, стаи голодных волков… Но не от дикого зверя, а от встречных людей шарахались мы в сторону — совсем как лоси, настигаемые охотником. В каждом верховом виделся нам дозорный, на каждом попутном ночлеге ожидали мы нападения, и нам почти не удавалось пользоваться повозками, так как роскошь эта требовала немалых средств и, главное, связана была с опасностями.
Охваченные лихорадочными надеждами, гонимые решимостью скорее умереть, чем остановить себя на полпути, мы подвигались, стиснув сердца, вперед то по оцепенелому хребту реки, то под снежными навесами таежных троп. На пятый день у литографа Нахимсона огромные ласковые глаза его походили на глаза умирающего лося, а мои десны припухли и кровоточили. Самым выносливым среди нас оказался Кронид Дементьев: он уступал физическим своим складом богатырю Шеповалу, но зато превосходил его силою духа, терпением, верою в благополучный исход побега. Первым сдал пожилой прокатчик Ключанцев, и мы вынуждены были тащить его на себе. В конце концов мы оставили прокатчика в попутном поселке на попечении какого-то инвалида войны: безногий, он обладал сердцем, прозревшим в эту проклятую войну всю правду, и потому охотно согласился принять на свое попечение нашего больного товарища. Еще через день отстал литограф: измученный, чувствуя, что скоро будет в тягость нам, Осип воспользовался гостеприимством беглых с фронта солдат.
И мы шли дальше втроем теперь. Кронид Дементьев, передав свой ватный нательник мне, продолжал шагать на своих лыжах впереди нас с таким видом, будто пробирался он не по дну накаленного морозами океана, а среди наших огнедышащих заводских печей. Мы шли дальше, и фрезеровщик Тит Шеповал устраивал нам среди тайги привалы: он подсекал наотмашь молодые ели, приносил на плечах ометы валежника и складывал из всего этого костер в человеческий рост.
— Где нам журитися, нехай лихо смеется! — покрикивал он, укладывая нас у костра на расчищенную и пригретую землю, как малых ребят на мужичью печь.
Всего лишь трое осталось нас, но если бы сегодня упал я, а назавтра за мною Шеповал, — литейщик Дементьев будет итти вперед. Хотя бы один из нас должен был донести себя в Шугаевск!
Позади у нас лежало так много страданий, что уже ничто, казалось, не в состоянии было вернуть нас к прошлому. Но оно, прошлое, тянулось за нами, пыталось остановить, подсечь, опрокинуть нас.
На одной из заимок мы столкнулись с урядником, и когда он вздумал устроить за нами погоню и первый бросился наперерез нам в тайгу, его пришлось убрать с нашего пути. Он был вооружен шашкою и револьвером, но не учел того, что становиться на пути людей, чья вся жизнь сосредоточена была в движении, нельзя. Он стрелял в нас, и один из нас, укрывшись за пихтою, настиг его ударом топора в ту самую минуту, когда он вкладывал в барабан своего оружия новые патроны.
Уже в полусотне верст от города, между двумя селениями, на совершенно открытом месте, нас захватила пурга, и мы едва ли выбрались бы из ее тенет, не доведись нам вовремя убраться под надежные стены тайги. Но эта наша борьба с лютой стихией подорвала силы даже у Дементьева. Мы отыскали невдалеке от опушки одну из обычных в тамошнем краю, заброшенных охотниками, избенок и здесь свалились.
Имея огонь и тепло, мы не имели хлеба, а пурга не унималась, многоденная сибирская пурга… Полуобмерзших, голодных, обессиленных до потери сознания, нас нашли случайно мадьяры, работавшие на лесозаготовках в партии военнопленных. Чутьем угадывая в нас «красную дичь», они сохранили втайне от своих конвоиров наше местопребывание и, отлучаясь под разными предлогами со становища, урывками, по очереди, прикармливали нас. Одного из наших спасителей звали Ласло Санто, Владислав Санто тож.
Когда мы в состоянии были продолжать путь, Владислав, токарь из Дебрецин, бежал с нами. Покидая неволю, изнурительные работы, он приобретал в нас друзей, которые хотели войны против войны и стояли за рабочий интернационал… Как кстати оказался нам этот человек в последний день пути с его знанием дороги и, главное, с заразительною его бодростью, отвагою, выносливостью. Он помогал нам всем, чем мог, и неустанно распевал свою веселую песенку:
Нем бушулок, бушулей, ан зло…
Эдь киш ларнет, бушулны а ё…
Что значило в нашем, общими усилиями сделанном, переводе:
Геть скуку, пусть скучает лошадь.
Из-за одной девочки нехорошо скучать…
И потом:
Потеряешь одну пуговицу. —
Можешь найти сто других.
В городе, на улицах, переполненных народом, мы столкнулись с событиями, которые потрясли нас: революция!
Всех нас устроили в лучшей больнице города, и здесь, отдыхая после невзгод перенесенного пути, мы услышали о судьбе оставленных нами товарищей: литограф Нахимсон цел, невредим, прокатчик же Ключанцев погиб, так и не дождавшись праздника, ради которого бежал из ссылки.
В больнице мы не залежались: надо было готовиться в путь, на родину, а вскоре в город прибыла партия ссыльных, и среди них — Вагин, дядя Ваня, Аннушка, ее подруга Женька Евладова, литограф Нахимсон.
IV
Мы возвращались на родину. Когда-то нас тащили Великим сибирским путем в арестантской теплушке, под конвоем. Сегодня мы — в мягком пульмановском вагоне, за зеркальными окнами, и никто не сторожит нас, мы свободны, как журавли в степном небе.
Апрель бродил, пенился на просторе, апрель был в разгаре, и чем дальше от таежных равнин увлекал нас поезд, тем ярче вокруг становилась буйная полевая шерсть… Солнце,