Она развелась. Он развелся. В темпе, в темпе зажили невероятном. И вот уже и свадьбу отпраздновали в старом ресторане «Прага». Иван был с ними. Иван, друг, одобрил это безумие, этот прыжок безоглядный. Только сказал, упреждая: «Смотри теперь под ноги, Юра». Иван тоже обладал значечком с висюлькой «сто». Он тоже прыгал и он даже затяжные освоил. Юра прыгал с учетом, а сколько там осталось до земли, выдергивал кольцо загодя. Иван в затяжные себя кидал. Рисковей был. И он, рисковый, и одобрил решение друга. Не утаивал от него, разбирал, так сказать, полетное задание. Наверное, учуяла бабенка, что карьерой большой тут пахнет. Ну и что? Есть корысть в этом крупном чиновнике, все так. А ему, крупному чиновнику, в том корысть, что такая женщина каждую ночь с ним рядом. Сговор? А что тут такого? Каждый ищет, где лучше. Каждый, каждая. И нечего нам мозги пудрить. «Но только смотри, Юра, под ноги…»
Но Юрий Забелин не знал, как это смотреть под ноги в этом событии его жизни? В небо тут надо было смотреть. Пожалуй, он вышел наконец на затяжной прыжок. Решился. А затяжной прыжок, — всякий парашютист скажет, — это риск помноженный на риск, да еще и на удачу, которая от Бога. Вот так, зажмурился, пропуская секунды надежности, входя, влетая в риск.
С первой женой он сберег отношения, не осудила его, вроде даже поняла. Да, дочь у них была. Дочь была еще маленькой, не умела еще осуждать, но все же затаиваться стала. Скоро и совсем отстранит отца, который редко навещал. Помогал, ему не трудно теперь было, самотеком как-то шли к нему деньги. И оклад был большим, и поездки давали валютку, и то, и се — что-то все время набегало. Но взяток он не брал, но счет где-то там потайной не завел. Нет и нет! С этим у него было все чисто, без риска.
Жена в своих брючках, в блузке, когда пупок голый, длинноногая, стройная женщина, смеющаяся алыми без помады губами, синеглазая, как у Кустодиева на картинах, с небрежно увязанной копной русых волос, такая самая, которую невозможно было не пожелать обморочно, — жена его стояла в раме калитки, но хоть и улыбалась, была мрачна. И губы в улыбке были не отпущены на волю, не радовались жизни, а лишь в привычном были укладе. «Улыбайся всегда!» — это был ее девиз!
— Что там у вас стряслось? — спросила, едва он вышел из машины. — Дима, не уезжай, я поеду с тобой в Москву. Ступай на кухню, Нинон тебя накормит. Я мигом переоденусь и в путь.
— Что за спешка? — спросил Юрий. — Ехал к тебе, спешил, а ты…
— Неужели ты не понимаешь, что теперь не время торчать на даче?
Они переступили порог калитки, узкой, их сблизившей. Она не отстранилась, когда он приник к ней, он и не ждал, что отстранится, она была женой ему. Но только в близости, в предблизости с ней он ловил всегда себя на чувстве, что это ему не по заслугам все, что он в чуде пребывает, прикасаясь к этой женщине, которая — не чудо ли!? — была ему женой. Не привык, все еще в чуде пребывал первовлюбленности. Она не отстранялась. Его, его была, знала про это, помнила.
Они, держась за руки, пошли к дому, по узкой, выложенной из белых плит, дорожке, с боков присыпанной желтым песком. Сразу за полосой песка по левую и правую руку начинался цветник. И какой! Это было все взращено Клавдией Дмитриевной, все эти чудо-деревца, рдевшие к осени особенно ярко, умирающие смело. Цветы-дерева. Как, назывались, про это уже не помнилось. Клавдия Дмитриевна помнила разве что имена дарителей, кто да кто привозил ей семена. Из семян возвела сад. Этот куст был из Японии, его в пакетике с десятком семян привез ей некий посол. Жив ли еще? Был переводчиком у Сталина. Был послом в Японии. Знаменитый на Москве собиратель японского фарфора. Гордый. Форсистый. Надменный. Жив ли еще? А этот розовый куст, рдевший розами, какие не купить у станции метро и в цветочных магазинах, ей привез сам Анастас Иванович Микоян. Из Армении, сказал. Он такой был всегда скрытный, что даже темнил, где раздобыл семена, откуда приехал. Заскакивал к подружке дней былых, потаенно, мимоездом, на минуточку, мол на глоточек «Двина». У Клавдии Дмитриевны всегда был припасен «Двин» для него. А вот «Хванчкару» она берегла для одного грузина, зама Орджоникидзе. За него и вышла потом замуж. Этот грузин был ее третьим мужем. Был и четвертый, когда грузина посадили. Четвертый был крупным торговым работником, правой рукой Микояна. По национальности был евреем, по лихим повадкам и хлебосольности какой-то «смесью с помесью» армянина, грузина и еврея. Его Микоян и называл насмешливо-дружески: «смесь с помесью». Посадили вскоре и «смесь с помесью». Микоян не вступился, тут он был скалой. Только, когда узнал, навещать стал чаще. Не трус все же был. А цветы набирали силу, разрастались, выходили в деревца. Жили-поживали, не ведая ни 37-го, ни 49-го. Переживут ли этот вот годик — 96-й?
— Я тебя никуда не отпущу, — сказал Юрий. — Если нужна информация, то она у меня имеется. Думаю, что и Иван попоздней позвонит. Он руку держит на пульсе.
— Кстати, как он? Струхнул?
— Не понять. — Он вспомнил Ивана на коленях перед алтарем. Повторил, и к себе обращая вопрос: — Не понять.
— Ты очень встревожен, гляжу. — Они вошли в дом. Вошли через застекленную веранду, где тоже было