Бутылку с двуглавием Арарата распечатывать Клавдия Дмитриевна не разрешила. Раздумала пить, убоялась. Миновал миг решимости.
— Нет, нет, милочка, убьет меня это зелье! — Старуха поднялась, поклонилась, переняв из старины, поясной поклон. Она не в той поре жизнь прожила, когда так кланялись бедные перед богатыми, в пояс чтобы. Она в невольной воле складывала свою жизнь. Тогда, в комиссарскую пору, в наркомовскую, всего боялись, это верно, но жили вольно, демократично, часто на «ты» с властителями. Так она и жила, обслуживаясь, обслуживая. А вот поклонилась поклоном из царских времен. Вдруг спина ее старая вспомнила, что так надо кланяться, если ты стара, если ты нища, если из милости живешь на задах имения богатых хозяев. Из давнего, совсем давнего, пришел поклон, затверженный, может, и от крепостной поры, в генах запечатанный. Для нынешних времен демократических, гляди-ка, в пору пришелся этот раболепствующий поклон. Как старая одежда из сундука прабабушки вдруг оказывается модной, ко времени. Поклонилась в пояс, шатко пошла, нашаривая ногами ступени.
Все же ее поклон изумил Юрия Забелина. Он кинулся подсобить старухе. Взял под руку, повел по узкой дорожке в глубину участка, к ее там домику, к однокомнатной избушке. Занятное было сооружение. Из толстенных сосновых бревен, которые могли бы большой дом в основании держать. А тут — комнатенка с крылечком и все. Домик явно сложили из вековых сосен, росших тут же, на участке, — когда-то опушке древнего подмосковного леса. Спилили пару сосен, никого не спрося, подсушили бревна на задах участка-леса, а потом уложили могучие бревна срубом, возвели из досок крышу, крыльцо сладили. Торчала из крыши труба печная. Стало быть, была печка в этой избушке на курьих ножках, Юрий Забелин в домике старухи ни разу не бывал. Клавдия Дмитриевна не звала, он сам не проявлял интереса. Отдал, вроде как передал во владение этот домик бывшей хозяйке снесенной дачи. Но она была хозяйкой и участка, который был несносимым, и этих цветников стародавних, которые выходили из семян. Клавдия Дмитриевна, не владея уже ничем, оставалась тут хозяйкой. Если по совести рассудить. Странная это штука — совесть. Нет-нет, да и напоминает себя. Словом, ни сам хозяин новый, ни его жена и ее подруга, никто из них старуху в ее домике не беспокоил, за ней оставили домик. А вот фокс захаживал. Что-то ему там приглянулось, раз захаживал. Сама старуха ему, должно быть, приглянулась. Фоксы по пустому с людьми дружбу не заводят. Их куском не приманить. Да и был он сыт под завязку.
И вот теперь, когда углубился Юрий, держа старуху под руку, в самую чащобу своего участка, — своего, да чужого, — он вдруг услышал, уже на подходе к домику из могучих бревен:
— Прошу, Юрий Николаевич, к моему шалашу… — Церемонно произнесла.
Распрямилась у Клавдии Дмитриевны спина, когда подошла к своему жилищу. Тут так все заросло, что места не было для цветов, света не было в достатке солнечного. Сосны и березы были вековыми, лес уберегся. А в лесу — избушка на курьих ножках, какую рисуют в мультиках.
Дверь в избушку была высокой, для рослого человека. И ручка была витая, старинной особняковой меди.
— Сын строил, — пояснила старуха, перехватив взгляд Юрия. — Для себя, для уединения. Случалось с ним. Он стихи у меня писал. — Она не дала Юрию спросить, а где же сын-то, сказала, скорбно ужимая губы: — Когда его отца посадили, грузина, моего третьего мужа, сын пить начал, мальчишкой еще. Стихи писал и пил, пил, пил. Не стало его. Прошу, входите.
Она вошла, пошарила, зажигая лампочку под высоким потолком, конечно же, в стародавнем абажуре. Светлый круг сразу высветил стол, из старинных, на одной могучей лапе-ноге. На столе все было прибрано, чистая скатерка постлана. Углы комнаты не сразу выглянули из темноты. Освоиться надо было глазам. Юрий и встал на пороге, осваиваясь. Стены сплошь были увешаны фотографиями. Если вглядеться, а он стал вглядываться, узнаваемые и почти уже не узнаваемые, разгадываемые лица были на фотографиях. Из былого, хоть и из недавнего. Орджоникидзе сразу был узнан. Рядом с ним Анастас Микоян помещен был. Первый широко улыбался, был весел и могуч, второй был с прижмуром, себе на уме. И еще сильноликий мужчина — и тоже из лиц кавказской национальности — улыбался Юрию со стены. Этот был и вообще победоносен. Красавец. Был он снят во весь рост. Был на фотографии рядом с молодой, прекрасноликой женщиной.
— Это мой муж, отец моего мальчика, — сказала Клавдия Дмитриевна, послеживая за глазами Юрия. — Он был крупным чекистом. Сам сажал, как полагаю, потом его посадили. Сгинул. А рядом с ним, это я, такая тогда была. Не узнаюсь?
— Узнаетесь, — сказал Юрий, но на старуху не посмел взглянуть, чтобы сравнить. Не сравнивались лики из былого и из сегодня. Даже не годы пролегли между этими ликами, пролегло отчаяние. Сгинул муж, спился сын. Что-то и еще было до этого, после этого, теперь еще длилось. Как возможно было жить в такой нескончаемой беде? Жила, жила. И вот такой вот стала.
Он все же прихватил с собой, сунув в карман пиджака, бутылку с двуглавым Араратом. Решил, что понадобится, самому выпить захотелось. Он поставил бутылку на стол. Захотелось ему, остро захотелось, чтобы по мозгам ударило коньяком.
Клавдия Дмитриевна подошла к шкафчику у стены, распахнула резные дверцы, раскрыла полки, на которых в ряд стояли бокалы, рюмки, штофы, бутылки — из былого свидетели застолий тут, в этом домике для уединения молодого поэта, который пил, пил, пил и умер.
Юрий распечатал бутылку, не присаживаясь, налил в выставленные бокалы, но он помнил, кому наливает, он старухе чуть-чуть налил, а себя зато не обделил, и сразу выпил, втянул огонь араратский.
— Подождали бы закуски, — сказала старуха. — У меня есть коробка конфет. — Она достала из шкафчика коробку, положила на стол, раскрыла. В седине были конфеты, давняя была коробочка, на ней и рисунок был давний, какие-то белки прыгали с ветки на ветку в лесу.
— Не ем, берегу, — сказала старуха. — Но для вас…
— Коньяк принято не закусывать, — сказал Юрий. — Побережем коробочку для лучших времен. — Он закрыл крышку с белками в лесу, снова налил. — А вы? Хоть глоточек.
— Разве только глоточек, — сказала старуха и со страхом приблизила к губам рюмку. — Сына моего звали Георгием. Как же он был хорош собой! — Она решилась, глотнула. Опалил ее коньяк, до слез опалил.
— А я? А мне? — в дверях с подносом в руках стояла Нинон. — Решила, раз бутылка ушла, то и