— Что делать должен? — спросил Юрий. — Я не смыслю в живописи.
— Ты легко и просто можешь вывезти полотно, — сказал Иван. И повторил: — Легко и просто. Таможенники тебя знают, ты им свой, ты, а это стойкий слух, можешь в ближайшее время стать главным таможенником страны. Начальник главка, выпускающего за границу товарный поток, без пяти минут главный таможенник страны, скажи, ну кто тебя станет досматривать? Когда тебя, скажи, хоть кто-то досматривал?
— И тебя никто не досматривал и не станет, — сказал Юрий, цепляясь, пытаясь ускользнуть и еще и унять в ушах этот скверный звон.
— А вот меня могут досмотреть. Тут иная ситуация. Тут… Да уже и досматривают, вернее, присматривают. Ты, Юра, поменьше, прости, это так, ты не в главной игре. Тебя незачем валить. А вот я на присмотре, меня свалить интересно многим. Уразумел? Повезу, а вдруг глянут, что везу. И — конец. Ты нам нужен, Юра. И мне и твоей Ольге. И нашей Нинон. Их салон, а они у нас картинки перепродают, вот такие они у нас юристки, они давно нуждаются в перевозчике. Надежном. Но тебя берегли, по мелочам решили не дергать. Момент настал, Юра. Операция на сердце подступила. Кому как, а нам тоже начнут грудную клетку вскрывать.
— И останавливать сердце, — сказала Ольга. Стала она прихмуренной. Еще красивей стала и в прихмуренности.
— И печень ставить на ребро, — сказала Нинон. — Бедный он, бедный.
— И мы вместе с ним, — сказал Иван. — Не исключаю, может, все и обойдется. Молюсь, чтобы обошлось. Да, да, молюсь! Но… вот на всякий случай… У многих наших коллег, Юра, счета в зарубежный банках. Капиталами обзавелись. У нас капиталом станет этот Ван Гог с отрезанным ухом. На всякий пожарный случай. А пожар грядет, так думаю. Возможно, так сказать, самовозгорание…
— Допустим, провезу, — сказал Юрий. — Кому? Куда?
— Найдем, — сказала Ольга. — Тут уж можешь положиться на свою жену.
— А это действительно Ван Гог? — спросил Юрий, головой поводя, чтобы отстал этот скверный, в душу ввинчивающий звон.
— Он, он. Вот и подпись его в левом углу полотна… Гляди, вот его подпись: Vincent. Винцент, только и всего. — Иван крутил полотно, так поворачивая, чтобы засветились эти буквы, выведенные кистью, масляной краской выведенные, краской картины. Небрежные, стремительные, нервные буквы. Винцент — и все! И на века, как оказалось. Этот нищий писал, гениально малевал на века, расплачиваясь за свое величие несчастной жизнью. Даром ничего не дается.
— Закон жизни, — сказала Нинон.
— А теперь надо бы и выпить, — сказал Иван. — Душа велит! Оля, как поступим с полотном? В чемодан его опять или на стену?
— На стену, — сказала Ольга. — Пусть опять с денек-другой померцает. Десять миллионов у меня на стене, на даче у меня. Это ли не мерцание? Дай, я найду место. — Ольга переняла картину из рук Ивана, тоже раздав руки, пошла, обнимая картину, вдоль стен. — Сюда? Сюда? Или вот сюда?
— Она не должна бросаться в глаза, — сказала Нинон, озираясь, на каблуках поворачиваясь. — Такая картина сама к себе подзывает. Из затаенности, из угла-уголочка. Вот сюда, Оля, за полки, в тень.
— Понимаешь, — похвалила Ольга. И встала перед каким-то пейзажиком, который был на стене за полками. Славный пейзажик, солнечный. — Иван, сними. За это солнышко пять тысяч нам предлагали. А вот за это хмурое солнце…
Иван подошел, снял пейзажик, приставил к стене. А на его место, на крючок освободившийся, повесил полотно Ван Гога. Не хитрое дело, минутное. Но вдруг в комнате, где на закат из окон светило всамделешное, подмосковное солнце, в комнате с чужими книгами, с новеньким камином, заправленным игрушечными полешками, все вдруг переиначилось, переосмыслялось, посуровело, в грозность вошло. Припекать тут стало. Не здешним жаром жечь.
— Оля! Нинон! Выпить бы! — вскричал Иван. — Зябко как-то!
9
Напились, и как-то по-быстрому, на кухне. Еще не обжит был этот в два этажа дом, где, как оказалось, было прежде всего хранилище картин Ивана, ну и Ольги с Нинон, а уж потом была дача, дом загородный, полученный Юрием сразу-вдруг, он даже особенно и не старался, даже заявления не писал, не хлопотал, словом. Позвонил начальник хозуправления, предложил глянуть, скатать в поселок наипрестижнейший, расположенный рядом с Барвихой. А Барвиха была тем местом, где гуляя в сосновом бору, можно запросто наткнуться, если не на Самого, то на самых близких к Нему. Ну, скатал, конечно, вместе с Ольгой. Глянули они, Ольга глянула, он ее глазами стал привыкать смотреть. И — все.
Ордер в папочке привезли на службу уже на следующий день. А так и надо жить, чтобы было легко и просто. Так и жил. Но жил, обманываясь, что ему легко и просто. Все было не простым, почти все в его новой жизни было не легким и не простым. Но все искупалось главным, самым наиглавнейшим. Эта женщина, от которой и сейчас слеп, изумляясь ее красоте, эта женщина была его женой. Его, его! Вот только к ночи время, как она станет опять близка ему, опять, снова, наново. Ради этого…
Оказывается, Ольга наставила всюду глазастые досмотры, разные сигналы, велела сталью затянуть ворота и вход, решетки на окна поставить, — оказывается, это все она делала не во имя моды, не из страха все же избыточного, а потому, что здесь, в этом доме, если судить по ордеру, было хранилище картин Ивана и ее. Картин, о которых не стоило заботиться очень-то, ибо они были подделками, «а-ляшками», для красы красовались, для дачной красы. Но нет, оказывается, это все были подлинники. А раз так, раз они имели большую цену, в долларах цену, то все и вставало на свои места в этом доме. Только себе он тут в миг утратил место. Зачем-то скрывали от него истину, зачем-то внушали, что картины не настоящие, зачем-то… Чтобы жилось ему поспокойнее? Так и было объяснено. Мол, у тебя свои дела, у нас с Иваном и Нинон — свои.
Все правильно, все скверно. Но ночью, ближе к ночи, когда он и она опять останутся одни, когда случится между ними самое главное, вот тогда все и сразу найдет свое объяснение. Какое? А такое, что наплевать на все эти дела, на все эти картины, на весь этот набор охранных устройств. Наплевать! Забыть! Потому