— Он умер от чахотки, голодал, — сказал Юрий.
— Были люди, скупали его картины втихаря, — сказал Иван. — Это тоже не малость, угадать, но до срока не раскрывать. Хитрит человечество. Ну, к делу. — Иван Егоров сменил лицо, если возможно так сказать о лице, сменил одно на другое. Был вальяжен и весел, стал озабочен, строголиким стал, огляделся по сторонам осторожно. Спросил: — Вы тут одни?
— У нас все на виду, — сказала Нинон. — А что за секреты подоспели?
— На виду-то на виду. А не на слуху? — Иван пошел вдоль стен, как бы прислушиваясь к картинам. Приглядывался и прислушивался.
Тут и вправду много было полотен с морскими гребешками, с мишками на сосновых стволах, с милыми крестьянками на сенокосе. В уют сливалась общая картина. Для стен дачных полотна были предназначены, для отдохновения. Отчасти и для зазнайства. Рамы были замысловатые, дорогие.
— Когда был тут в последний раз? — спросил Иван у Юрия, увлекая его в глубину второй комнаты, где коричнево мерцали в ряд вставшие портреты мужчин и женщин из былого.
— Месяца три назад. Большие, смотрю, перемены у наших дам. Салон во истину. А это что за уголок?
— А это портреты наших с тобой предков, — сказал Иван. — Подбирай, хочешь купеческого рода, хочешь дворянского. Рокотовым Федором Степановичем и не пахнет, портретики так себе, но все же пахнет тем временем, концом восемнадцатого, началом девятнадцатого. Особняками пахнет родовыми, а если фабрика, то была работа, не спекулировали, а трудились, ткали, шили, тачали. Я все собираюсь тут портретик какой-нибудь дамочки подобрать, в чепчике чтобы, на пальцах чтобы были перстни, платье бы было розовое и в оборочках, как у Рокотовских дам. Повешу дома, скажу, если кто спросит, что это моя прабабка. Как же, как же, скажет спрашивающий, род Егоровых был знаменит на Москве. Может, и был. Так когда ты сюда заглядывал, Юра, к нашим предпринимательницам?
— Месяца три назад.
— Стало быть, задолго — до.
— Чего — до?
— А вот пятого сентября, когда прознала страна про операцию на сердце. У нас у всех, кто с ним. У всех. Сразу. И исход сомнителен. Да, вот так. А я тут был с месяц назад. Тоже — до. Планы строил, считал, что уж четыре-то годика у меня есть. А это срок, и большой. И вот, сбежались сегодня, не сговариваясь. Знак? Веление свыше? Ольга, Нинон, идите сюда.
Дамы подошли, встали близко к Ивану, он их полуобнял, доверительно чтобы о чем-то шепнуть. Он не верил здешним стенам, ныне и с ушами повсюду, с крохотными этими жучками везде, если надумал кто подслушать заинтересовавшего его человека.
— Коль сбежались, не сговариваясь, стало быть, веление нам поступило, чтобы начинали запускать свой проект. — Иван шептал, обняв женщин, обняв и Юрия, шептал, совсем притаив голос. — Пора, нечего ждать. В путь, в путь снаряжайтесь, покуда еще Юрий Забелин при должности, да и Иван Егоров при возможностях. А Иван Егоров друг Забелину, про что многие знают, уж не сомневайтесь, знают. Пора! В путь!
— От кого веление-то? — спросила Нинон. Помрачнела, испугалась.
— Как от кого? От Господа. Знак. Сбежались, не сговариваясь. Знак, приказ.
— Верующим стали, Иван Петрович?
— Был, да таился. А теперь — открылся.
— Могу подтвердить, — вдруг вырвалось у Юрия. — Представляете, застукал нашего банкира, когда он на коленях перед алтарем в Елоховском стоял. Представляете?
— Подглядел? Зачем же выдавать? Ладно, хорошо хоть не затаил. Да, молился. За его здоровье, между прочим. Связала судьба. И тебе бы не худо помолиться, ты, к тому же и верующий, вроде. Скатай, поставь свечечку. За Бориса за нашего. А то и на колени пади. Но это потом, а сперва путь вам, тебе и Нинон, в Хельсинки.
— Там, кстати, отличный есть храм на холме, — сказал Юрий. — Правда, протестантский.
— Не важно, Бог у нас один. Вот и сходи там в этот храм на холме.
— Так мы вдвоем покатим? — спросила Нинон. — Сразу и быка за рога? Сразу с картиной под мышкой?
— Не сразу, успокойся. На разведку покатите, для ознакомления. Покажете кой-кому. Нинон знает кому. Я сам сниму в цвете нашего Ван Гога. — Иван едва вышептал имя художника, на губах лишь обозначилось имя. — Покажете, обговорите детали передачи, перевоза через границу, Нинон, не в первый раз.
— Мы с Ольгой мелочевкой по сути занимались.
— Обряд все тот же. Детей крестят и в корыте, и в золотой купели. Важно, что у тебя там, Ниночка Сергеевна, квартира есть, филиальчик какой-никакой. Ты, Юра, знаешь, что у наших дам в Хельсинки есть своя квартира? На Нинон куплена. Вот так. Вот они у нас какие бизнесменки. Уже и заграницу проникли. Знаешь про это, знает муж про дела женины?
— Я не впутывала Юру в свои дела, — сказала Ольга. — Ничего он не знает.
— Как и полагается мужу, — хмыкнула Нинон. — А вот теперь — знает. Мужья, как правило, узнают последними, но все же — узнают. Да, есть, Юра, у нас с Ольгой в Хельсинки своя квартира, впрочем купленная на его деньги. — Нинон пальцем дотронулась до Ивана, уперла пальчик ему в грудь, своевольничала. — Поехали, миленькая квартирка, проведем там с недельку, походим по их ресторанчикам, где хоть не тухлятиной кормят, как у нас.
— Смотри, Нинон, что-то ты вдруг развеселилась, — сказала Ольга, широко улыбнувшись, но как-то зубасто очень, во весь свой великолепный зубной проблеск. — Поклянись, что не затащишь моего Юрку в постель там! Поклянись, поклянись, я не шучу! — Она схватила подругу за руку, потянула на себя, руку выкручивая. Сильная, крупная. А Нинон была маленькой, тоненькой у нее была рука. Нинон даже вскрикнула от боли.
— Отпусти! Что с тобой?!
— А ты поклянись, что не предашь меня! Поклянись, ну!
— Клянусь! — вырывая руку, сказала-вскрикнула Нинон. — Отпусти! Клянусь, клянусь!
— Что-то мы все клянемся да клянемся, — сказал Юрий. Он посмотрел на портрет в трещинах по коричневому лаку, мужской портрет из наверняка восемнадцатого века, на котором был хмурый, бородатый купец. Этот купец был написан торопливо, явно не талантлив был художник, небрежен был, мазал, смазывал. И все же купец на портрете был