Всколыхнула Москву эта новая премьера убийства, эта новая жертва новизны жизни. Багин был заметным в Москве человеком. Еще недавно крупный пост занимал в КГБ. Выставили, не сумел приладиться. Что ж, он пошел в бизнес. И там себя проявил, стал набирать в авторитете. Что ни говори, а умели обучивать людей в этом здании обширном, и в здании напротив, и в зданиях в близком переулке, общее имевших наименование: Лубянка. Умели на Лубянке делать из людей людей.
Багин был умелым, хватким, умным. И вот убили. Нагло, как-то даже пошло. Ворвались в черных чулках на лицах, когда сидел он в ресторанчике, — бах, бах! — и нет человека. Нет умного, хваткого, а еще и умелого. Чего же тогда стоит его умелость, выучка, ум его, а ум всегда и предвидение, — если какие-то парни, принанятые кем-то, и среди белого дня могут легко и просто прихлопнуть бывшего полковника КГБ?
Всколыхнулась Москва. Загудели все шесть программ телевидения. Прокурорские чины мигом стали давать интервью, как самые знаменитые лица отечества. Предположениями стали делиться на всю страну и даже весь мир. Версии излагали, но и темнили, конечно, в интересах следствия. Но… Но уже становилось ясным, что и это убийство не сумеют раскрыть. Да, один из нападавших был ранен, он мог все же что-то и рассказать, если придет в себя, — сейчас он в реанимации, — но он мало что и сам-то знал. Нанимали через кого-то там, еще через кого-то там, и еще через кого-то. А вот, кто он, — этот главный из «кого-то»? Кто заказывал, будучи главным заказчиком, это убийство? Стрелявший, разумеется, знать не знал.
Еще никто ничего не понял, но уже все поняли, что и это убийство бывшего полковника, а ныне крупного сотрудника крупной нефтяной фирмы будет спущено на тормозах. Кем? В этом-то и вся суть. Одни в стране правили явно, другие — тайно. Но, может быть, явные и тайные иногда сплетали интересы? Как знать? Тайна! Мрак! И снова и сразу грянули вместо суда пересуды.
17
А все же было интересно, тянуло отыскать ту тоненькую армяночку, большеглазую, пугливую, которую тогда — когда-то тогда! — хотел взять в жены флотский офицерик Икар Пашнев. Здесь она где-то жила, наверняка здесь все и жила, в этом городе у хмурого моря. Замуж вышла, нарожала детей, у армян всегда много детей бывает, стареть начала. Какая теперь? Еще и не очень старая по годам, если считать годы. Но жизнь наверняка нелегкой была, а тут счет иной идет, год пристаривает, как целых пять. Хотелось глянуть на нее, на эту Тамару из прошлого. Имя ей не шло, не приникало к ней имя царицы Тамары. Маленькая, смешливая, пугливая, прекрасноглазая. А ныне, — какая? Вот найдет ее, поглядит она на него, на ладного еще офицера, на, что ни говори, капитана третьего ранга, и, может, пожалеет, что тогда — когда-то тогда! — отказала ему. Жила бы сейчас в Москве, была бы сейчас, выучившись в Москве, врачом или еще там кем-то. Конечно, у них бы были дети. Сын и даже еще дочь. Совсем другая б у нее была судьба. А у него? Он не жаловался, был женат и любил жену. Была у них дочка. Все путем. Но, а вот первая, ведь первая любовь позвала.
На часок решил Икар отлучиться. Пошел по городу. Заблудился, конечно, хотя и служил здесь когда-то. Прицепилось это — когда-то. Служил недолго. В Москву был отозван. Там нужен стал. Да и легко уехал, потому что здесь не нужен стал. Она, вроде бы, любила его, но он был чужим здесь. Ему и отказано было, потому что он был чужим здесь. Армяне трудно впускают в свои семьи, в родство к себе людей не своей нации.
Брел Икар Пашнев по городу, который днем был уже в объятиях жары, даром, что всего апрель на дворе. Но небо было дырявым от пламенного солнца. А с моря не налетал ветер, даже ветерка не было. Каспий, если утихает, то в штиль себя укладывает, как в сон. Но если пробудится, вот тогда разом заштормит. Вспыльчивое море, внезапное. Брел, брел Икар Пашнев, что-то вспоминая в городе, куда-то сворачивая, и вышел вдруг на узнанную площадь. Это даже не площадь была, а площадка с громадным древним вязом на обочине. И там еще на постаменте из обожженного солнцем песчаника чьи-то бюсты были установлены. Неподалеку от одноэтажного, приземистого, на избу похожего строения. Изба или барак, но из оплывшего от вечного солнца древнего кирпича. Узнал Икар это место. Неприметное, но приметное. Тут ничего красивого не было. Напротив, какая-то хмурь жила на этой пятачковой площади. Но жила здесь Память. Вот потому и узналось сразу место. Это была изба, когда-то служившая городу арестным домом. Но это была та самая тюрьма, куда заточили снятых в порту с корабля двадцать шесть бакинских комиссаров. Здесь их подержали какое-то время, а потом по приказу англичан, высадивших в Гражданку сюда десант, к нефти десант, расстреляли неподалеку от Красноводска. В музее была большая картина, репродукция картины художника Бродского, где этот расстрел был в деталях изображен. Икар вспомнил эту картину. Вспомнил, что поразила его тогда одна фигура на ней. Человек в шляпе с вислыми полями, человек, отвернувшийся в момент расстрела. Экскурсоводша пояснила, рассказывая о картине, что это был священник. Он не помешал убивать, но отвернулся. И это поразило, это запомнилось, что отвернулся священник, только и всего, отвернулся.
Икар пошел к избе, к скорбному музею. Окна избы были заколочены, дверь входная была крест-накрест забита досками. Закрыт был музей. Все с этой памятью! Ныне не те времена. Ныне отвернувшиеся пошли времена. Как вот тот священник на картине, — отвернулись времена от прошлого и даже недавнего. А, может, и прав был тот священник, когда отворачивался? Что еще там за комиссары какие-то? На что замахнулись, если разобраться? А теперь на что замахнулись, если разобраться? На — Память? Тщетная затея.
Музей был заколочен. Бюсты еще сохранились, но сиротливо им было, и хоть были из камня, поникли они. Оказывается, могут и камни поникнуть. И древний вяз был поникшим, иные из его могучих ветвей иссохли. Недолго ему осталось жить — этому старику, хранившему позабываемую память. Срубят. Впрочем, память топору неподвластна.
Расхотелось вдруг Икару искать свою из той поры армяночку. Лучше так,