Из старых учебников мы узнаем, какие мы замечательные, как нам повезло, как щедро одарил нас Создатель определенными неотчуждаемыми правами.
Потому что мы американские граждане.
Потому что мы свободные люди.
В отличие от моего отца или родителей Кейко. Они не замечательные, удачливые, обласканные Богом американцы вроде меня, здесь, за колючей проволокой.
Проходят дни. Я стою в очереди в столовую, в лавку, на почту, где я получаю письма от папы. Он пишет нам о своем «саде победы» [10], о том, как он изучает Библию, как работает на прополке сахарной свеклы, и наставляет нас «не сидеть без дела» и «хорошо себя вести».
Ради него, ради всех нас я стараюсь держаться как могу. Я вожу маму в туалет. Я приношу ей суп и теплые компрессы. Я стираю в четыре утра, пока не закончилась горячая вода. Я стараюсь помнить, где бегает Фред, а из дома он убегает все чаще, в то время как мамино состояние становится все хуже.
За обедом я строго смотрю, как Фред гоняет по тарелке кубики печени.
– Ешь, – говорю я ему.
Он высовывает язык.
– Сама это ешь.
– Я свое съела.
Тут к горлу у меня подступает ком. Нас уже третий день кормят говяжьими внутренностями – последний сносный обед состоял из водянистой консервированной ветчины, этим особым пиром администрация пыталась показать Международному Красному Кресту, как нам тут хорошо. Но мой долг – подавать Фреду хороший пример, даже если меня от этого тошнит.
– Печеночница! Печеночница! – распевает он в битком набитом зале все громче и громче. – Печеночница!
Люди оборачиваются на нас, осуждающе смотрят. Неподалеку какой-то одинокий иссей щелкает языком: тц-тц. Я отворачиваюсь, краснея от стыда.
– Печеночница!
Проходят дни. Мое самообладание дает трещины. Я кричу на Фреда за то, что он пролил сок. Я грожу выбросить Куму на помойку, если Фред еще хоть раз оставит его на полу.
Он с воплем вырывает медведя из моих рук.
– Я тебя ненавижу!
Из задней комнаты доносится слабый голос мамы – «Фред, слушай сестру!» – и вслед за ним долгий, колючий, отрывистый кашель.
Внезапно умолкнув, Фред садится на край своей койки, прижимая Куму к груди. Я сажусь напротив, спрятав лицо в ладонях. Между своих ног я вижу полосы грязи на линолеуме, который я подметала только вчера.
Я воображаю отцовское недовольство.
Я ненавижу отцовское недовольство.
А может быть, думаю я, я просто начинаю ненавидеть отца.
ДЕНЬ 19-Й
24 мая мы получаем письмо от папы, адресованное, как обычно, нам всем. Он пишет, что гордится мной, что я хорошая девочка, и я едва не смеюсь.
Я едва не плачу.
Мне хочется сказать ему: «Ты почти полгода меня не видел. Ты меня вообще не знаешь».
Впервые я не отвечаю на его письмо.
ДЕНЬ 26-Й
Как-то вечером, пока мы с Фредом ужинаем, кто-то из соседей отводит маму в лагерную больницу. Когда мы к ней приходим, она лежит под одеялом, бледная и худая, как скелет. В свете ярких лазаретных ламп ее глаза кажутся запавшими, кожа – тонкой, как бумага.
Увидев ее, Фред пятится, хватается за пояс моих брюк.
Мама старается не показывать обиды, но я знаю, что ей больно. Пока я неловко стою у ее кровати, она подманивает Фреда к ближайшему стулу, и там он сидит, сжавшись, пока мама приглаживает пальцами его вихор. Наконец Фред поворачивается ко мне и говорит:
– Можно мы уже пойдем домой?
* * *
Это не дом, думаю я позже, когда засовываю Куму к Фреду под одеяло. Я стараюсь не обращать внимания на темноту и тишину в задней части стойла, где должны быть мои родители.
– Папа знает про маму? – прерывает Фред мои размышления.
– Откуда он может знать? Ее положили в больницу только сегодня, а он в Монтане, – я стараюсь спрятать горечь в голосе.
– Кто-нибудь должен ему написать.
Кто-нибудь, только не я.
– Можешь еще раз показать мне, где Монтана?
Я вздыхаю. Как можно объяснить три штата и тысячу миль тому, кто никогда не бывал за пределами Калифорнии? Я достаю учебник, который так и не удосужилась вернуть в лагерную библиотеку, нахожу карту Соединенных Штатов.
– Мы здесь. – Я начинаю вести по странице диагональную линию от Сан-Франциско. – Если поедешь на север, через горы Сьерра-Невада, попадешь в Неваду… потом в Айдахо…
Он сосредоточенно смотрит на мой палец, словно и вправду едет по горным дорогам, по высокому пустынному плато к отцу.
– … потом в Монтану.
– Это далеко, – говорит Фред.
– Он три дня ехал туда поездом.
Фред морщит лоб.
– За забором есть рельсы.
Я киваю. Иногда, когда мы с Кейко идем мимо ограды, я представляю, как сижу на бархатных подушках в роскошном вагоне, а фоном играет меланхоличный струнный квартет. Никаких очередей в столовую, никаких вонючих уборных, никто не говорит мне, что ненавидит меня. Только я, стук колес по рельсам и янтарь полей за окнами.
– Но нам туда нельзя, – говорю я.
В этот раз я не пытаюсь скрыть горечь.
Когда Фред наконец засыпает, я забираюсь на свою койку и пытаюсь играть Шопена на краю одеяла, но я словно забыла все ноты, в отсутствие мамы музыка вытекла из меня.
Присмотри за ними, Эми.
В темноте стены как будто надвигаются на меня. Лошадиный запах становится еще отвратительнее. Я хватаю ртом воздух, меня вжимает в койку невидимая тяжесть, и, если я ничего не сделаю, она меня раздавит.
Я вскакиваю, хватаю ботинки и пробираюсь к двери, выскальзываю в ночь, сажусь и сижу, дрожа.
Не знаю, сколько я там торчу. Но внезапно я слышу голос:
– Это ты, Дыньки?
Я моргаю от неожиданности.
– Кейко? Ты что здесь делаешь?
– Ничего хорошего. – Подмигнув, она садится рядом со мной. – Что случилось?
Я рассказываю ей все. Как мама попала в лазарет. Как я перестала писать папе. Как я осталась одна.
– Сочувствую. – Она приобнимает меня. – Хочешь выбраться отсюда?
Я отшатываюсь.
– Что?
– Не за ограду, ничего такого, – усмехается Кейко. – Но кому охота всю ночь торчать в битком набитом бараке?
– А у нас не будет неприятностей?
– Если нас не поймают, то нет.
Я колеблюсь, даже когда она поднимает меня на ноги. Мне нельзя покидать стойло. Нельзя бросать Фреда. Я должна быть хорошей, послушной.
Но что мне дало мое послушание?
* * *
Почему мне никто об этом не рассказывал? Нарушать правила – чудесно. Мы крадемся между бараками, душевыми и рекреациями, и в любой момент нас могут поймать.
Но нас не ловят.
Здесь темнота окутывает ограду и караульных с винтовками, наблюдающих за периметром, и, если не приглядываться, можно притвориться,