Мы добираемся до беговых дорожек, и я смеюсь. Я мчусь через внутреннее поле, невидимая, прохладный ветер в волосах, мокрая трава щекочет щиколотки, и я танцую, кручусь под черным небом, усыпанным блестками звезд.
И тут я спотыкаюсь. Кто-то всхрапывает. Я падаю вперед, чувствую под руками плоть, тепло, влагу. Изумленно вскрикивает женщина.
И я снова я, послушная и уступчивая. К щекам приливает жар, когда я понимаю, что́ эти двое делают тут вместе.
– Сумимасен, – выпаливаю я. Извините!
Я не слышу, отвечает ли что-то парочка. Кейко хватает меня за локоть и утаскивает прочь. Мы несемся по полю, подолы наших ночнушек мокры от росы.
Мы бежим без остановки до самого моего барака, там Кейко складывается пополам и хохочет.
– Ш‐ш-ш! – шепчу я. – Как неловко получилось!
– Кому неловко? Им все равно. Мне было бы все равно, если бы я… – она играет бровями.
– Ты… – на мгновение я представляю ее на поле и парня на ней. – Хочешь сказать, что ты…
– Я сказала «если бы»! – отмахивается Кейко, закатывая глаза. – Я не говорила, что я стала бы этим заниматься.
– Ну, я бы тоже не стала!
Не стала бы?
Не стала бы, будь я Эми Оиси.
Но будь я тем, кем была сегодня ночью – вольной, ликующей, свободной?
Кейко ухмыляется, словно прочла мои мысли, и убегает прочь, напевая: «Спокойной ночи, Дыньки!»
Но я пока не захожу в свое стойло.
Я сижу снаружи, смотрю в небо. Если я попрошу Сига, встретится ли он со мной там, под звездами? Будет ли играть моими волосами и целовать меня в темноте, скользить губами по моей шее, по ключицам?
Я снова заливаюсь краской. Эми Оиси никогда не пришли бы в голову такие скандальные мысли.
Но я больше не хочу быть Эми Оиси.
Эми Оиси покладистая. Ее мать болеет, а ее отец в тюрьме, и они оставили ее одну заботиться о своей уменьшающейся семье.
Эми Оиси в ловушке.
Я не хочу быть ей. Я хочу быть другой. Мне надо быть другой. Я не могу быть той девочкой, которой была по ту сторону ограды. Если эту девочку отправили в заключение, если американскую гражданку лишили свободы без суда и даже без обвинений, тогда жизнь не имеет смысла.
Но если я – другая, тогда будет легче признать, что мир теперь живет по новым правилам.
Верх – это низ.
Ложь – это правда.
Плен – это свобода.
ДЕНЬ 27-Й
После той ночи все поменялось.
Теперь днем я – это я. Я послушная дочь, примерная сестра, истовая приверженка дисциплины. Пока мама в больнице, я слежу за тем, чтобы Фред был чистый, одетый и накормленный. Я собираю игрушки, которые он вечно раскидывает по полу. Я сношу его истерики. Я укладываю его в постель.
Но ночью я – другой человек.
Когда Фред засыпает, я выбираюсь из барака и брожу по лагерю. Иногда ко мне присоединяется Кейко. Иногда мы встречаемся с Сигом и мальчиками и Хироми в ее светлом парике.
Иногда мы бродим по нескольку часов. Иногда – несколько минут.
Но в эти часы, в эти минуты мы притворяемся, что нет ни переклички, ни колючей проволоки, есть лишь темнота, и бунт, и смех, звенящий в ночи.
Мы молодые, мы беспечные, и мы такие же, как все. Мы не японо-американцы, мы просто американцы. Это не лагерь, это просто один из районов в Сан-Бруно. Мой отец не в тюрьме по подозрению в шпионаже, он просто задержался на работе. Моя мать не в больнице, она просто дома – у нас есть дом, – шлепает по коридору в тапочках, заглядывает в комнату проверить мирно спящего Фреда.
ДЕНЬ 32-Й
Когда мы побеждаем японцев в битве за Мидуэй, Шустрик ворует для нас флягу саке, и, когда лагерь погружается в сон, мы празднуем на внутреннем поле, чествуем отважных бойцов американского военно-морского флота. Спиртное на языке – сладкое, и мы пьем, пока нас не кидает в жар, а глаза не начинают гореть, как звезды.
Сиг обнимает меня за плечи, и я приникаю к нему, прижимаюсь губами к нежной коже на изгибе его подбородка. На вкус он как океан.
Меня развезло, мне тепло, я счастлива в пропитанной саке темноте. Шустрик и Кейко делают в траве «колесо», соревнуясь, у кого получится больше переворотов, и наконец падают наземь хихикающей кучей-малой. Хироми, Фрэнки Фудзита и Стэн Кацумото спорят о своих любимых фильмах. Томми и Пескарик лежат на спине, соединяют звезды кончиками пальцев. Создают новые созвездия, похожие на нас.
– Это Фрэнки, видишь? Он дерется с парочкой кето.
Фрэнки прыскает:
– И я надираю им жопы, верно?
– Верно!
– А вот Ям-Ям.
Я близоруко прищуриваюсь на небо:
– Где?
– Там, – показывает Пескарик. – Ты играешь на пианино.
Я представляю звездные клавиши под пальцами, мелодии, похожие на голоса далеких галактик.
– О, а вот Мас!
– Пескарик, это квадрат.
– Знаю!
Пескарик смеется так, словно ничего смешнее не слышал, но с воплем вскакивает, когда на него бросается Мас. Они носятся вокруг нас кругами, пока Мас наконец не валит брата на землю. Когда Мас встает, то поднимает кулаки в воздух, как делал, когда выполнял победный тачдаун. Пескарик, лежа, продолжает смеяться.
Здесь, в росистой траве, когда сторожевые вышки почти неразличимы на фоне подножия гор Санта Круз, кажется, что война почти закончена.
Мы почти победители.
Почти свободны.
ДЕНЬ 36-Й
Но война не закончена. И мы все еще здесь.
Когда я навещаю маму в лазарете, она совсем не выглядит лучше. По правде говоря, она слабеет с каждым днем.
– Ты ешь? – спрашиваю я.
– Не беспокойся обо мне. Ты высыпаешься? – Она протягивает руку, чтобы убрать прядь волос с моего лба, и я подавляю желание отпрянуть. – Выглядишь очень усталой.
– Со мной все хорошо, мама.
– А как Фред? Где он?
– В бейсбол играет.
– Тц-тц. Скажи ему, чтобы зашел навестить мать.
– Да, мама, – отвечаю я, хотя знаю, что он не зайдет. Фред готов на все, чтобы не видеть маму такой, даже если для этого потребуется поругаться со мной.
Папа в своих письмах по-прежнему призывает нас «хорошо себя вести» и «заботиться о маме». Похоже, он даже не заметил, что я перестала отвечать.
Однако Фред ему пишет. Он повесил карту США над своей койкой, обвел Мизулу красным кружком. Вокруг кружка – грубые рисунки поездов, его последнего увлечения.
Когда Фред спрашивает меня, почему я не пишу папе, я отвечаю: «Мне просто нечего сказать».
Дорогой папа, прошлой ночью я напилась так, что заблевала себе волосы.
Дорогой папа, иногда мне кажется, что ты бы не узнал меня, если бы