Я тянусь к заднему карману за носовым платком с рисом.
– Я еще принес…
Меня прерывает резкий стук в дверь.
Мы застываем, глядя друг на друга широко раскрытыми глазами. Уже минуло семь.
Японец в такое время стучать не станет. Это значит…
– Служба безопасности, – говорят за дверью. – Открывайте.
Воздух становится хрупким, словно, вдохнув его, я чтото в нем поврежу. Кими осторожно откладывает книгу, которую читала, на койку и встает, шлепает в тапочках к двери.
Стоит ей открыть дверь, как внутрь врываются офицеры службы безопасности. Их двое, лица у них бледные, руки – жесткие и цепкие; они пришли за мной, и я…
Снова все как с мистером Тани. Свет слишком яркий, я растерянно мигаю. Руки хватают меня.
– Это он, – говорит один из офицеров.
– Ты арестован, – говорит другой.
Я медленно закрываю глаза и открываю. Я арестован?
– За что? – строго спрашивает Кими. Она упирает руки в бока.
– Нарушение комендантского часа.
Мама стоит неподвижно, прижимая к груди банку с дайконом, словно больше ей не за что ухватиться.
Все хорошо, мама, думаю я.
– Всего пять минут восьмого! – восклицает Кими. Она маленькая, худая, иногда кажется, что ее голова слишком велика для шеи, как у куклы, но сейчас она стоит перед офицерами – глаза сощурены, зубы оскалены.
Я еще никогда не видел, чтобы Кими кому-то возражала.
Это великолепное зрелище.
– Пятиминутное нарушение – все равно нарушение, – отвечает офицер.
– Но он…
Другой офицер обрывает ее:
– Лучше собирайте вещи. Побыстрей давайте.
Пару мгновений Кими зло глядит на них, в глазах стоят слезы, но потом разворачивается и начинает набивать мою одежду в чемодан. Брючины и рукава взлетают в бледно-желтом свете нашей единственной лампочки, как воздушные змеи.
Мама так и стоит не шевелясь, и я тоже.
– Это что? – говорит офицер, поднимая мой сжатый кулак. – Запрещенка? Разжимай.
Я пытаюсь. Я хочу сказать им, что я пытаюсь.
Почему-то я думаю о яйцах на дороге, о картонках с яйцами, о вытекающих в грязь желтках, похожих цветом на растаявшее масло.
– Давай, япошка…
Ему приходится разгибать мне пальцы, отжимать их назад один за другим, и мне больно, я хочу сказать ему, что мне больно, пока носовой платок не падает.
Грязный сырой рис рассыпается по полу. Я слышу, как шуршат зерна, но не могу опустить взгляд. Глаза застилают слезы, все расплывается.
Офицеры службы безопасности смеются.
Потом один идет к двери, другой берет мой чемодан.
– Шевелись, – говорит он, подталкивая меня.
Я спотыкаюсь и стукаюсь коленом о край койки.
Офицер снова хватает меня и встряхивает.
– Не устраивай мне тут.
Меня тащат к двери, но ноги меня не слушаются. Я падаю, ударяюсь об пол, под моими пальцами – зерна риса.
У мамы наконец прорезается голос:
– Киёси!
– В чем проблема? – спрашивает офицер. – Думаешь, мы тут шутки шутим?
Я пытаюсь подняться на колени, но тут офицер бьет меня по голове, и я начинаю плакать по-настоящему. Горячие, стремительные, огромные слезы обжигают щеки. Я не хотел, чтобы так получилось, я даже не знаю, почему со мной это. Меня колотили куда сильнее, но…
Я думаю о том учителе дзюдо, который с таким достоинством спускался по ступенькам. Я не хочу быть несговорчивым, нерасторопным, слабым… но я такой и есть. Мистер Тани это понимал, и мама с Кими это понимали, и я это понимаю, и теперь эти люди тоже это понимают.
Они хватают меня, скручивают, но я уже выскользнул из тела, освободился от костей, от их хватки, от своих слез. Я в безопасности, хотя они делают мне больно. Кими кричит на них, когда они тащат меня по ступенькам. Я случайно прикусываю язык. Я в грязи, во рту привкус крови и пыли.
Я думаю о запахе апельсинов, о солнце, бьющем сквозь листья.
Потом меня волокут к грузовику, я арестован и не знаю, вернусь ли.
Я бросаю последний взгляд на маму и Кими – они стоят в дверях, мама так и держит банку с дайконом, и свет позади них – как яичный желток.
* * *
Мне не говорят, сколько я тут пробуду. Мне не говорят, будет ли суд. Меня просто сажают на гауптвахту.
Бараки здесь как и везде в лагере, но заставлены койками от стены до стены. Люди внутри набились, как сардины в банке, между койками едва можно пройти.
Пахнет немытыми телами, сигаретами и смутно – рвотой.
Но здесь Стэн.
Я едва узнаю его, когда вижу, потому что голова у него обрита – скверно обрита, неровные клочки волос торчат там и тут – и за последние двадцать четыре дня он так отощал, что, кажется, его можно переломить пополам голыми руками.
– Смотрите-ка, кого кошка притащила, – говорит он, пытаясь приподняться. Мне кажется, он болен. Бледный, весь в испарине и пахнет чем-то горьким, вроде желчи.
– Не вставай. – Я помогаю ему забраться обратно под одеяло. – Выглядишь ужасно.
– Ого, да ты знаешь толк в комплиментах, – он усмехается. Одного зуба не хватает.
Я вспоминаю, как его сбили с ног, как его ткнули лицом в грязь. Это я виноват.
– Стэн, я…
Он щурится на меня, надевает очки – сломанные и склеенные заново.
– Ой-ой. Таким лицом зеркало испугать можно. Держи. – Он бросает мне тряпку. – За что тебя взяли?
Я осторожно касаюсь тряпкой распухшей губы.
– На пять минут нарушил комендантский час.
К моему удивлению, Стэн смеется.
– Ты хотя бы знаешь, что натворил! Некоторых здесь взяли вообще без объяснений. – Вид у него немного дикий, когда он вот так смеется, с недообритыми волосами, без зуба, с блестящим от испарины лбом.
Я пытаюсь улыбнуться, но трудно улыбаться, когда хочется снова заплакать. Я шмыгаю носом, стараясь не смотреть Стэну в глаза.
– Что у тебя с волосами? – спрашиваю я.
– Славно смотрится, верно? Я называю это «буддийский шик». – Стэн трет свою щетинистую голову, и взгляд его, несмотря на непринужденный тон, становится мрачным. – На меня набросились несколько парней. Они хотели, чтобы у всех были одинаковые прически. В лысине заключена идея солидарности, как я понимаю.
Я оглядываю комнату: люди лежат на койках, спят, читают, курят и болтают кучками. У одной стены кто-то играет на укулеле. На большинстве вязаные шапочки, чтобы скрыть обритую голову, но я замечаю учителя дзюдо, которого арестовали в ночь рейда, – он играет в го. Он похож на скульптуру «Мыслитель»: подбородок упирается в кулак, олицетворение спокойствия посреди вонючего барачного хаоса.
– У него волосы на месте, – показываю я.
– Это мистер Моримото. Его не трогают – слишком уважают. – Стэн