Ожидая с недавних пор некоего знака и побуждения извне, я мог бы вообразить, что это нечто вроде депутации от человечества, или хотя б от местного муниципалитета, чтоб меня призвать к всеобщему служению. Даже на миг, признаюсь, предо мной мелькнуло соблазнительное видение восторженных толп еще моей ранней, юношеской поры, когда я на короткое время стал безбрежно честолюбив, себе навоображал фантастическое по своей яркости будущее. Однако мое честолюбие вскоре как-то осело даже еще прежде первых разочарований. Проснулся мой надежный рационализм, мне подсказавший с жесткой объективностью, или, верней, озадачивший простым вопросом: чем, собственно, по-твоему, должны восторгаться эти людские толпы? И впрямь, никаких особых талантов я в себе не сумел обнаружить, как ни старался. Возможно, я был слишком даже к себе объективен, поскольку моих некоторых знакомцев, еще посредственней меня, вознесли в самое небо переменчивые ветры нежданно о себе заявлявших эпох. Правда, большинство из них потом рухнуло с тех высот самым жалким, а подчас и трагическим образом (иных я даже оплакал), но притом ведь хоть недолго пожили вовсю, с настоящим размахом. Я же разумно предпочел скромное существование без чрезмерных взлетов, соответственно, и роковых падений. Копошился, как жучок, в своем повседневном быте и мелких заботах, сумев, однако, протереть жизнь до сквозной дыры, откуда на меня вдруг пахнуло величием.
Однако эта немногочисленная, но компактная толпа будто и не заметила моего появления на верхушке скалы, где я смотрелся даже эффектно в своем балахоне, с воздетыми ввысь руками. Кто знает, может, это какая-нибудь инспекция или же комиссия, решающая вопрос местного значения: не стоит ли, к примеру, укрепить мою нависшую над дорогой меловую горку в опасении камнепада? Весьма предусмотрительно, учитывая нередкие последнее время колебания земной поверхности, чуть сбившие вселенскую вертикаль, что, правда, наверняка заметил лишь я один. По крайней мере, даже и на взгляд сверху в этой группке угадывалась некоторая деловитость. Не скажу, что для меня это было досадно, но, бог ее знает, инспекция иль комиссия с интуитивной целью чуть подправить уже опасно накренившуюся реальность отвлекала мое внимание от возвышенных дум, и слова ежедневного гимна, мною переведенного, как умею, будто вдруг вымело из моей памяти. Я тщетно пытался их припомнить, но вместо них почему-то в голову лезла инфантильная чушь, издавна притаившаяся где-то в подспудных глубинах: детские считалки, дразнилки, стишки из букваря и тому подобный мусор. Вот что мне подбрасывала моя, оказалось, ироничная память.
Я чувствовал комизм своей нынешней позиции, когда с бесцельной горделивостью возвышаюсь над миром. Но, главное, во мне шевельнулся давний, казалось, прочно забытый страх. Даже в суете быта и соблазнах мелкого честолюбия я нередко представлял себе время, когда безнадежно сойду на нет, сделаюсь полутрупом почти без зрения и слуха, но все ж с проблеском разума (это ведь вовсе не кинематографическая страшилка, а самая обыденная перспектива для тех, кому не повезет сдохнуть раньше, чем придет уже полное старческое одряхление, – с горечью наблюдал свою девяностолетнюю тетушку, жутковатое было зрелище). Что ж тогда останется моему полутрупу, коротающему остатки века, ожидая собственного погребения? Лишь только молитва. А вдруг да ее позабудет окончательно смеркшаяся память? Тогда воцарится лишь безблагодатный мрак, чистая погибель при еще теплящейся жизни. Жуткая перспектива, страшней которой и не придумаешь, – мне, по крайней мере, не удавалось.
Впервые за бесконечно долгое время поперхнувшись первым же словом гимна, славящего богоданную природу, я внезапным порывом решил обратиться к людям, пускай даже к этой деловитой комиссии по благоустройству местности, которой, мне кажется, лишь я один смог бы вернуть равновесие, восстановив пугающе отклонившуюся вертикаль, хотя сразу и не получилось. А комиссии вроде этой только и способны латать мелкие прорехи современности, явственно для меня скользящей в сторону трагедии. Я помахал им рукой и выкрикнул слова приветствия на здешнем языке, сперва тихо, потом столь громогласно, что мне эхом отозвались окрестные скалы. Не сразу я до них докричался, но все ж был замечен. Единая толпа дружно вскинула головы, а затем донесся разноголосый шорох: что-то они обсуждали, о чем-то, кажется, рассуждали. Однако не ответили на мой привет да и вообще не проявили достойного интереса, наверняка не сознав многозначительности моего появления на верхушке скалы. Видно, мир еще не добрался до грани отчаянья, когда будет готов довериться какой-либо экзотической странности. Себя ощутив освистанным актером, я удалился в свой ненадежный скит, где скоротал ночь, обводя указательным пальцем вселенский знак вопроса, угадывающийся средь теперь мутных созвездий.
Запись № 11
Как-то проснувшись утром, я ощутил свежие признаки весны. Пока едва заметные, но я здесь научился тонко распознавать их. Нынешняя зима, чьим вечным пленником я себя иногда чувствовал, изрядно потерзав мою душу, явственно для меня отступала. Я это сперва ощутил нюхом: в чуть посветлевшем, как бы обновившемся воздухе угадывались уже новые запахи. Не сказать что благовонные: немного припахивало прелью, но почему-то именно этот дух перегнивших растений всегда был для меня романтичен и напоминал детство. Зима выпустила меня из своих объятий, и природа теперь была тороплива. Весна наступала буйно, как стремясь опередить привычные сроки. Впрочем, я не считал дни, лишь наблюдал ее бурный натиск. Весенние приметы множились, пересекаясь, перекликаясь. Еще недавно угрюмо буркавший ручей теперь зажурчал с почти прежним задором (я в нем обмылся как смог и выстирал свой балахон, поскольку оба мы тоже пропахли зимней прелью), черные птицы куда-то исчезли и вновь обсели деревья здешние разумные, благодарные к слову птахи; освобождались от изморози соседние валуны и скалы, обнажая мои памятные записи; блеклое, словно на меня за что-то обиженное солнце с каждым днем набирало свой полуденный жар. Окрестный пейзаж теперь смягчился, утратив свою готическую остроугольность. На избавленных от зимней наледи склонах уже кое-где появился травяной подшерсток.
Моя душа понемногу оттаивала, но все-таки она не была прежней, да, видно, уж никогда и не будет. Ныне изъеденная вопрошаньем вечность уже не казалась безбрежным полем, радушным к любому вымыслу, и горизонт будто окаменел, строго ограничив мое пространство, – я даже и не пытался дальше него заглянуть. Однако после недавней заминки слова благодарственного гимна я теперь произносил с прежней легкостью. Можно сказать, что они, как и раньше, сами собой выпевались, – кроме, правда, величания смерти, которое я всегда обходил стороной (иль, верней, через него