Подсвечник превратился в мой клинок, яркий, как солнце, с языками пламени по краям. Огненный меч — оружие ангела у врат Эдема. Это было возвращение домой, которого ждали целую вечность.
— Пожалуйста. — Епископ упал на колени, и в этом не было ни достоинства, ни величия. Просто старик, столкнувшийся с последствиями собственной жестокости. — Пожалуйста, я лишь следовал доктрине. Сам Папа Римский одобрил суды…
— Горе пастырям, которые пасли себя самих! Не стадо ли должны пасти пастыри? Вы ели тук и волною одевались, откормленных овец заколали, а стада не пасли. — Я поднял меч. — Бог дал вам стадо для защиты. Вместо этого вы вырезали их.
— Я отрекусь! Я освобожу узников, прекращу суды…
— Суды уже окончены. — Пламя отразилось в его глазах, и я увидел тот миг, когда он понял, что никакая сделка его не спасет. — Катарина позаботилась об этом. Друденхаус пуст. Ваши стражники мертвы или сбежали. Ваше наследие — не более чем прах.
— Тогда зачем? — Слезы потекли по его лицу, прокладывая дорожки сквозь пот. — Если все уже кончено, зачем приходить за мной?
— Потому что она попросила меня об этом. — Я улыбнулся, и на этот раз это была улыбка Генриха, мягкая и полная изумления. — Потому что я люблю ее. Потому что, когда она сказала мне, чего хочет, я не почувствовал ничего, кроме радости от возможности дать ей это. Вот как выглядит преданность, Ваша светлость. А не ваши холодные ритуалы и пустые молитвы о власти. Вот так. Мужчина, который сжег бы сами Небеса, если бы его возлюбленная попросила об этом.
— Вы сошли с ума.
— Возможно. — Я поднял меч выше. — Но я также свободен. Впервые в жизни я стал именно тем, кем и должен был быть.
Епископ открыл рот — чтобы помолиться, умолять или проклясть меня, я так никогда и не узнаю.
Меч опустился.
Огонь вспыхнул там, куда ударил клинок — святое пламя, которое пожирало без дыма, которое очищало без сожалений. Епископ кричал недолго. Огонь был голоден, и я не сдерживал его так, как, вероятно, сделала бы Катарина. Я не искал мести; я искал справедливости. Епископ был больной конечностью, отсеченной от тела, чтобы остальное могло исцелиться.
Когда все было кончено, я стоял один в соборе, пылающий меч все еще горел в моей руке. Алтарь был опален, Епископ превратился не более чем в темное пятно на освященных камнях. Надо мной витражный Христос смотрел вниз с осуждением, и я встретил его нарисованный взгляд, не дрогнув.
— Суди меня, как должно, когда придет время. Но до тех пор я принадлежу ей. Спасение никогда не приходило от коленопреклонения у ног зла.
Вокруг меня от упавших свечей загорелись облачения на алтаре. Я взмахнул мечом, и в этом храме смерти расцвело новое пламя.
Я почувствовал их золотой свет на своей коже и впервые на моей памяти ощутил вкус свободы.
Эти люди говорили о Боге, служа собственной власти. По крайней мере, я был честен в том, кому служу теперь.
И это всегда будет она.
Глава 27

Катарина
Собор был почти полностью поглощен пламенем. Я побежала к главным дверям, и они распахнулись по моей воле.
Жар ударил в меня, выбивая воздух из легких. Огромные деревянные потолочные балки рухнули, и столбы ревущего огня устремились к небесам сквозь дыры в крыше. Скамьи, на которых молились целые поколения, теперь превратились в обугленные остовы. Витражи разлетелись вдребезги и осыпались сверкающим дождем осколков; святые и ангелы плавились, превращаясь в лужицы цветного света на раскаленном каменном полу.
А в самом центре всего этого стоял Генрих.
Пламя лизало его сутану, сжигая ее дотла. Но его кожа оставалась нетронутой, пока последние тлеющие остатки его одежды разлетались пеплом.
— Генрих! — выкрикнула я его имя, и он медленно повернулся ко мне.
Он поднял одну руку, протянув ее в пламя, которое голодно вилось вокруг него. Он поманил меня открытой ладонью, пока огонь ревел все выше и выше — словно шесть пар золотых крыльев.
Я не могла пошевелиться. Не могла сделать ни шагу к нему — пламя преграждало мне путь. Годы кошмаров всплыли на поверхность: слезающая кожа, лопающиеся внутренности. Даже на таком расстоянии жар был невыносим, волоски на моей шее и руках встали дыбом, по ошибке приняв его за лютый холод. Каждый инстинкт кричал бежать, спасаться, пока пламя не добралось и до меня. Я знала, что этот огонь не подчинится моей воле — разрушительная сила в нем была слишком велика.
Но я не могла уйти. Я бы не оставила его.
Потолок собора над нами застонал — столетия дерева и веры готовы были вот-вот обрушиться. Но Генрих стоял в самом сердце всего этого, нетронутый, ожидающий. Его глаза — темные и терпеливые — уверенно удерживали мой взгляд.
— Иди ко мне, — сказал он, хотя его голос не должен был пробиться сквозь ярость огня.
Так много людей сгорело в этом городе, крича, когда их тащили навстречу судьбе. У них не было выбора, когда пламя пожирало их без остатка.
А у меня он был.
Я посмотрела в его глаза, и в них не было тьмы, лишь свет — золотой свет, зовущий меня в дом, о котором я давно позабыла.
— Не бойся.
Я шагнула в огонь.
Это должно было стать агонией. Смертью моей матери, пережитой заново. Но вместо этого пламя расступилось, словно великое море, горячее, но не обжигающее, а затем…
Мои пальцы скользнули по его ладони. Он потянул меня на себя, протаскивая сквозь последние языки пламени, и я уткнулась ему в грудь. Его руки обвили меня, и я прижалась ближе, утопая в его запахе. Это были не дым и пепел, а нечто более мягкое, возвращающее меня к тихим утренним занятиям в приходском доме. Сквозь мощь пробивался аромат древней бумаги и кожи, с едва уловимой ноткой ладана.
— Генри… — Но его рука легла мне на затылок, не давая поднять голову. Пламя взметнулось вокруг нас, и его тихий голос прошептал мне на ухо.
— Ты доверяешь мне, моя Катарина?
Я всегда доверяла. Даже зная, кто он такой, я никогда по-настоящему его не боялась. Я всегда знала, что он защитит меня любой ценой. Я прижалась к его груди, и пока собор раскалывался и рушился вокруг нас, я слышала ровное биение его сердца.
— Доверяю.
— Тогда помни: чтобы обрести спасение, нужно пострадать. Чтобы переродиться, сначала нужно умереть.
— Ты обещал мне…
— Да, моя голубка. Я обещал. Но если две души сплелись воедино, их уже никогда не разлучить по-настоящему.
— Ты о душе Генриха или о моей?
— С такой любовью, как ваша, это одно и то же.
Мои руки дрожали, когда я сжала его крепче. Слезы хлынули из глаз, испаряясь прежде, чем успевали упасть.
Пламя подобралось ближе, больше не сдерживаемое той силой, которой он обладал. Пот потек по моей спине, когда огонь лизнул мои ноги. Затем стало жарко — так жарко, что я больше ни о чем не могла думать.
Дым заполнил ноздри, и моя кожа начала покрываться волдырями. Мои ногти впились в плоть его спины.
Боль нахлынула всепоглощающей волной, проглотившей меня целиком. Я закричала, уткнувшись Генриху в грудь, и почувствовала вибрацию его голоса, шепчущего слова, которые я не могла понять — гимн на языке, более древнем, чем сам мир.
Я чувствовала это — каждый слой меня срывало, вытапливало до жира и костей, пока моя кровь закипала.
Теперь я понимала, почему так многие кричали. Как они могли не кричать? Как вообще кто-то мог это вынести? Никто не мог. И я не могла.
Но Генрих крепко держал меня, его руки ни на миг не ослабили хватку, даже когда моя плоть сплавилась с его, даже когда мы вместе горели в сердце этого ложного храма.
Отпусти, — прошептало что-то. Тебе нужно упасть.
Но я не могла. Я не хотела. Мои пальцы — то, что от них осталось, — цеплялись за Генриха, даже когда кости начали чернеть.
Мне страшно.
Мои легкие спались, наполнившись огнем вместо воздуха. Мое сердце — упрямое, глупое сердце — дрогнуло и замедлилось, с каждым ударом стуча все слабее.